Однажды немец выпорол его за то, что он, ударивши руку об стол, громко заплакал. Выпорол не спеша, методично, кнутом, сняв очки. С тех пор одно чувство овладело целиком Андрюшей — страх. Он боялся всего: говорить, ходить, есть.
Андрюша Рыбалко, семилетний сынишка учительницы, был одним из тех, кто возвращался в Харьков после того, как немцев выгнали оттуда. Мать Андрюшки преподавала в одной из харьковских школ. Отца он не помнил — отец умер еще до войны. Вообще Андрюшка плохо помнил то, что было до войны. В его семилетнем мозгу остались от того времени воспоминания о пирогах с яблоками, которые пекла мать, о том, как он, Андрюшка, свалился с забора и расшибся так, что много дней пролежал в постели, и, наконец, самые счастливые воспоминания: посещение кукольного театра с настоящими музыкантами, с мороженым, которое мать купила в антракте.
Вот и всё. Все остальные воспоминания относились уже к периоду войны. Их было много, и они были очень страшны, потому что война не пощадила семилетнего Андрюшки и взвалила на его слабые плечи ровно такое же число бед и горестей, как и на плечи всех взрослых, которые были с ним.
Когда немцы в первый раз заняли Харьков, учительница Рыбалко с сыном не успела уйти. Школу немцы закрыли, учителей, и в их числе мать Андрюши, отправили рыть окопы и блиндажи. Андрюша остался в доме один. Соседка старуха, у которой у самой почти ничего не было, давала ему кусок хлеба на день и миску супа. Семилетний мальчонка научился экономить хлеб, не съедать его сразу. Он делил хлеб на ровные три доли — на завтрак, обед, ужин. Суп он тоже съедал не сразу, как бы ему ни хотелось есть. Он научился жить одиноко, заботиться о завтрашнем дне — он, который еще не умел хорошенько умываться и застегивать пуговицы лифчика на спине. Он был лишен материнского ухода, лишен всего того ласкового материнского, что дает ребенку уверенность в жизни, и легкий сон, и спокойное ощущение безопасности. Он стал угрюм и неразговорчив, этот ребенок тяжелых военных лет, ребенок оккупированного немцами города.
Но дети остаются детьми. Иногда, правда, очень редко, они, собравшись, играли в разные игры во дворе. Однажды, когда, заигравшись, Андрюшка спрятался в кусты поблизости от немецкого дозора, тот, даже не окликнув, выстрелил в него. Пуля пробила кость ноги. Андрюшу свезли в больницу. Кость заросла, но нога осталась короткой и кривой. Дядя Петро сделал ему крохотный костылик. И вот Андрюшка стал ходить с костылем. Он даже научился понемногу бегать, пользуясь костылем, — вприпрыжку.
Ко времени, когда он вернулся из больницы, возвратилась в Харьков его мать. Ее освободили по случаю туберкулеза. Она всегда была слаба грудью, а теперь, на тяжелых работах, развился туберкулез. По ночам она кашляла, и Андрюша, который, конечно, не мог еще уяснить себе в точности, что такое смерть, хотя уже и повидал немало мертвых, томился от этого кашля какой-то едкой тоскливостью и спрашивал: «Мама, тебе не больно?».
— Не больно.
И он мгновенно засыпал, так как не знал еще, что существует на свете ложь ради спокойствия дорогого человека.
Прошло некоторое время с момента занятия немцами Харькова. У Рыбалко в квартире поселился немецкий обер-лейтенант, командир саперной группы. Это был высокий 30-летний человек в очках. Все было ему ненавистно в этом чужом доме: чуткая речь, чужая манера накрывать на стол, чужие книги, чужой ребенок. Он возненавидел Андрюшку. Он ненавидел самый его голос. Когда Андрюшка начинал говорить, по-ребячьи громко и звонко, офицер выходил из своей комнаты, кричал и грозил палкой, приказывая замолчать.
Андрюша привык молчать или говорить шёпотом. Даже играя и лепеча что-то при этом про себя, как всякий ребенок, он лепетал шёпотом. Однажды немец выпорол его за то, что он, ударивши руку об стол, громко заплакал. Выпорол не спеша, методично, кнутом, сняв очки. С тех пор одно чувство овладело целиком Андрюшей — страх. Он боялся всего: говорить, ходить, есть. Часто без видимой причины его охватывала дрожь, которую нельзя было унять несколько часов. Он говорил громко и часто вскрикивал по ночам со сна. Немец приказал ему не вскрикивать. Приказал раз, другой, третий. Но ребенок, который уже научился молчать, бодрствуя, не мог научиться этому же во сне. Немец запретил ему спать в доме. Однажды ночью он выбросил его в сарай. Была зима, и вот три месяца мать с хромым семилетним Андрюшкой спала в сарае, прижимая его к себе, чтобы согреть. Немец заставлял учительницу готовить ему, обер-лейтенанту, обед, носить воду, колоть дрова. Андрюша видел, как тяжело всё это матери, слышал, как страшно она кашляет по ночам. Он стал еще молчаливее. С виду он был такой же крохотный, но ум и сердце его выросли неизмеримо. Это семилетнее сердце впитало в себя ужас перед всем тем злым и страшным, что принесли с собой немцы. Оно жаждало конца этому злому. Oно горело мечтой об освобождении.
Однажды он сказал матери:
— Мама, уйдем от немцев.
— Куда, сынок?
— К своим.
— Не дойдем.
— Но ведь Мария Дмитриевна ушла, — сказал Андрюшка про одну соседку. И мать удивилась, что семилетний мальчик запомнил этот факт, случившийся полгода назад. Она промолчала, а потом сказала:
— Да куда ж я пойду с тобой, хроменьким.
И Андрюшка горячо зашептал:
— Да я, мамочка, на костыле лучше, чем на ноге хожу. Я не отстану. Ну уйдем, мамочка! Возьмем хлеб и котелок да уйдем.
С тех пор каждую ночь он говорил с плачем: «Мама, уйдем, мама, уйдем». Они не ушли. Красная Армия пришла к ним. Потом наши части снова вынуждены были отойти. С ними вместе ушло огромное число харьковчан, в том числе и учительница Рыбалко с сыном. Она тащила за собой тележку с вещами, и сын, как мог, помогал ей. В дороге их сильно бомбили. Они бросали тележку на дороге и устремлялись по снегу в поле. А немец-летчик обстреливал беженцев из пулеметов и закидывал их бомбами. Андрюшка уже не кричал и не плакал, как раньше при бомбежках, — он тихо лежал рядышком с матерью, пряча голову в снег.
Они ушли за Северный Донец, поселились в деревушке в нескольких десятках километрах от фронта. Деревушка была плохонькой, полуразбитой бомбами и снарядами. Беженцы по несколько семей жили в избах. Но как ни трудно и тесно было жить, вокруг были свои люди. Вокруг было всё свое—советское, русское,— то, что с такой остротой, с такой силой, с такой глубиной ощущается каждым нашим человеком, побывавшим под немцем. Вначале Андрюша был по-прежнему грустен и сосредоточен. Потом мать стала замечать, что он повеселел, стал по утрам напевать, занялся игрушками — словно воздух этой далекой, плохонькой, но свободной от немцев деревушки возвращал ему детство. Хроменький, ловко орудуя своим костыликом, он весь день играл на дворе, и его смех и крики были такими же звонкими, как крики и смех других детей. Немцы убили в нем ребенка, но ребенок снова проснулся в нем, как только они высвободились от немцев. И вот пришла весть, что родной Харьков очищен от врага, что можно туда возвращаться. Потянулись телеги и тележки по дорогам, и вместе с ними двигалась тележка учительницы Рыбалко. Им было недалеко идти, всего каких-нибудь восемь часов.
Всё это время Андрюшка был особенно весел и оживлен. Он помогал матери укладываться и, быстро перебирая своим костыликом бегал по комнате, собирая оставшиеся вещи. Он вспоминал разные подробности из жизни в Харькове, и мать удивлялась при мысли о том, что семилетнему ребенку, которому, казалось бы, безразлично где жить, так радостно и счастливо возвращаться в родной город. Когда они уже двигались по дороге, он не переставал забрасывать её вопросами о том, что ждет их дома. Он расспрашивал мать о соседях, о собаке Бобке и своих игрушках, о полотенцах и фотографиях, висевших на стенах, изумлял мать огромным количеством подробностей, живших в его крохотной голове. Да, дети знают свой дом так же, а может быть и лучше, чем знают его взрослые.
И вот они пришли в праздничный, освобожденный, пестрящий красными флагами Харьков. Весь день бегал Андрюшка на своем костылике по дому. Тот дом, где он при немцах пережил столько горя и ужасов и откуда так стремился тогда уйти, был для него теперь лучшим из всего, что он видел на свете. Он приносил матери обрывки одежды, валявшиеся повсюду, остатки мебели, утвари. Ребёнок-странник, он праздновал свое возвращение в город гораздо голосистей и веселей, чем праздновали взрослые. Он нашел своих оловянных солдатиков, свои вымокшие, облупившиеся кубики и две-три свои книжки с картинками. Всё он аккуратно разложил на столе. Потом он полез в чулан и ахнул. Прямо перед ним на полке лежал совсем новенький паровоз, никогда им не виденный.
Чей он, — мальчик не знал. По всей видимости, некоторое время он удивленно глядел на этот паровоз в полутьме, опираясь на свой костыль, а потом крепко ухватил его и потянул к себе... Раздался взрыв, и Андрюшки не стало. Паровоз был одной из минных приманок, оставленных немцами. Он был заминирован. На что рассчитывали немцы, заминировав игрушку-паровоз? Хотели ли они преградить нашим частям путь в Харьков? Или задержать наши колонны, наступающие на запад от Харькова? Нет. Ини хотели убить ребенка. И это им удалось.
Нет Андрюши. Учительница Рыбалко показывает нам оставшиеся от сына игрушки, его кубики, его книжки, его костылик в углу. Но Андрюши нет. Немцы хотели убить в нем детство. Это не вышло. Тогда они убили Андрюшу.
Пусть же кровь Андрюши Рыбалко падет на головы его палачей. Пусть же взрослые, которые бьются с врагом в суровых битвах этого лета, помнят о крови русского мальчика из Харькова, убитого немцами в день, когда он, счастливый, вернулся в родной дом. (Евгений ГАБРИЛОВИЧ)
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 8