Дед Павел
–Вот спрашиваешь, как живется мне здесь.
Хорошо живется. Не мне одному, другие тоже живут, кто хорошо, кто получше. Может еще кто лучше, так мы их не знаем, а если с телевизорными сравнить, так вообще прекрасно.
Интересно живем! Внукам бы так...
Интересный старичок на лавочке ответил мне и стал внимательно разглядывать что-то у ног.
Я молчал ожидая продолжения.
– ...Вот есть у нас – дед Павел.
Все его так зовут и звали всегда в деревне, видимо, потому, что росли, мужали, становились родителями, а он как был дедом, так им и оставался.
Из рассказа я понял, что этот дед Павел – невысокий худой старичок. Реденькая седая бородка скрывала морщины, усы аккуратно подстрижены, короткие волосы всегда прикрывала невесть откуда взявшаяся в деревне, тюбетейка.
Осенью, зимой и весной ее заменяла серая солдатская шапка – в зависимости от погоды уши которой либо опущены, либо завязаны большим узлом–бантиком. Завязки были длинные, нарезаны из старых вожжей и поэтому торчали вверх, напоминая уши удивленного зайца.
Обычно он сидел у калитки, опершись на кривую трость с большой изогнутой ручкой. Ручка большая, и руки деда, лежащие на ней, напоминали ее продолжение. Руки – коричневые, с большими узловатыми пальцами, некогда сильными. Ладони широкие, но и они не могли спрятать торчащую из-под них рукоять.
Дед обычно выходил на скамейку к вечеру, стараясь подгадать время, когда все возвращались с работы. Проходящие уважительно с ним здоровались, и он, явно, не помня всех, по своему усмотрению отвечал либо кивком головы, либо, так же в ответ желал здравия.
Для некоторых делал исключение, дотрагивался до тюбетейки рукой и делал вид, что хочет привстать, как бы приветствуя уважительно.
Рубашка всегда была застегнута до самой верхней пуговицы. Поверх фланелевой рубашки – меховая безрукавка. На ногах – обрезанные валенки. Ноги аккуратно стояли на толстой лесине, которая здесь лежала «никто не знает, сколько лет».
На груди – два кармана, явно пришивал сам, поскольку один был ниже другого, из какого-то шинельного сукна. Из одного торчала дужка очков, в другом что-то было, слегка его оттопыривая, и торчал колпачок чернильной ручки с закрытым пером.
Изредка кто-нибудь присаживался рядом с ним, – кто передохнуть, если шел из сельпо, нагруженный покупками, кто просто за компанию посидеть рядом.
Дед Павел всегда делал вид, что подвигается, как бы уступая рядом с собой место. Никогда разговор не начинал первым, но молчуном в деревне не слыл. Все знали, что ум у деда острый, как и язык, а многие откровенно его побаивались.
Почему–то он недолюбливал молодух, проходящих мимо, если они были без детей. Тогда он приподнимал свою клюку и начинал стряхивать с нее невидимую грязь, постукивая ею о лесину, делая вид, что занят и может не отвечать на их приветствие.
Возле него всегда крутилась какая-то «мелюзга», никто не мог сказать, любит ли он этих «паршивцев», а по другому он к ним и не обращался, но, судя по тому, что «паршивцы» всегда были рядом, отношения между ними выглядели дружескими и ровными.
Жил он в своем, давно им самим срубленном доме, то ли с внуком, то ли правнуком.
Тот работал трактористом, слыл хозяином, ставился в пример всем мужикам и как работник, первый в поле – последний за стол, и как отец, поскольку, где бы ни был, – рядом кто-то крутился из малышей, а их у него было пятеро. Три пацана и две девки. И просто, как мужик, не скандальный и тихий. Жена у него была не из местных, привез из армии откуда-то, она особо ни с кем не водилась, когда с пятерыми–то, так что толком о ней никто и не знал ничего.
Дед Павел не доставал внуку до подмышек, и по весне, внук он там или правнук, чтобы не замочить валенки деда, просто выносил его на руках и осторожно сажал на скамейку. Дед не хотел казаться слабым, да он и не был таким . Вполне мог ходить и без своей клюки, и многие его видели в сельпо, а это совсем другой конец деревни, видели, как он руками колол грецкие орехи, по два – в руку, угощая ребятню. Поэтому никто не относился к нему с жалостью.
Почтальонша говорила, что «пенсия у деда – троим не заработать, если даже с утра и до вечера работать без передыху», какая именно, правда, не говорила.
У них с дедом была дружба, она приносила ему то журнал какой-нибудь, то из сельпо что-нибудь по пути, благо почта рядом с сельпо была. Да и скамейка дедова была, кстати, как раз на полдороги, на ней она часто с дедом посиживала, отдыхая. Дед относился к ней уважительно, считал единственным человеком, который не просто так по деревне ходит. Всех остальных прохожих на улице – бездельниками. Хождение по деревне «просто так» не приветствовал и не мог простить, если кто–то шел не на работу или не с неё.
Мужики подвыпившие старались проскочить мимо, часто оправдываясь, что якобы по делу, якобы к соседу, якобы за дрелью или еще за чем. Хотя знали, что его не обманешь. Знали, что он всегда в ответ на оправдание как бы нехотя и неизвестно кого спрашивал о том, что вроде «своего-то «струменту» нет, или и «что не было никогда?»
Голос у него был не старческий, скрипучий, но скорее молодой, может, от того, что не курил никогда, может, от того, что не растратил его на нужные разговоры по молодости.
День рождения у него был летом под сенокос. Собиралось много народу. Приезжали все из города, говорят, и из Москвы кто-то.
Пол-улицы машинами загородят, но, правда, не шумели. Днем – кто косил, кто дрова колол, кто с ребятней на реку ходил, на доме что-то поправляли, но водку в сельпо не брали. С собой, видимо, привозили.
В это время уже и земляники полно и черника пошла, а по опушкам и грибов можно было набрать, если не лениться. А такой оравой, конечно, набирали, каждый по грибу – уже жареха на стол. А если картошки, капусты зимней, огурцов соленых да зелени молодой, совсем по-барски стол будет. А они, наверняка, и селедку с собой привозили, мясо там всякое, летом на деревне какое мясо, вот и стол будет.
Старичок помолчал, глянул на меня словно оценивая, – продолжать ли?
Я сидел, молча, слушал
...– Не сложились у меня с дедом-то Павлом отношения!..
Я сам-то не из здешних. От нашей деревни не осталось уже ничего, все растащили, даже печи поразбирали.
А печи нет – дома нет, а дома нет – людей нет, людей нет – ни кошек, ни собак, и живности никакой не будет. Скворцы в скворечники не селятся. По заборам только крапива да пустырник. На то он и пустырник, чтоб по пустырям расти. Как без печи?
А в этой деревне крепко все. Вот сын и купил домик, а я на лето сюда вроде сторожа, да и им не мешать, внуки–то у меня уже выучились, уже правнуки бегают, сын с малыми на побывку и приезжает.
Я, когда приехал, то не знал никого, вот решил познакомиться.
Подсел однажды. Он сначала не разобрал, кто я и откуда. Дернул меня черт, сказать, что из города я. Не успел я тогда поделиться, что сам деревенский, что родился, вырос, что долго скучал, до боли, но так получилось, что развела меня жизнь с домом родным.
…Эх! Не надо было с этого начинать! До сих пор жалею об этом. Все! Как сказал, что с города, так словно топором отрубило.
Если рядом иду, кивнет и все. Или в журнал уткнется. Да мне особо-то там и ходить-то незачем, в нашем конце все: и контора бывшая, и школа, и почта, и сельпо. Да и лес от них в другой стороне. Через их сторону только к реке на поворот если идти, или если на болота за клюквой, или за орехами, а так – все в нашем конце.
Напоминал мне этот дед моего отца, деда, многих других, кого пришлось встретить по жизни.
Но не задалась у нас с ним дружба.
Я, конечно, помоложе, на сколько – не знаю, но все равно, вроде как, поближе по годам он ко мне. Но вот… по разные концы деревни. Мои ровесники тоже в деревни есть, но у них кто-то рядом, не до меня особо. Встретимся,– поболтаем, зайдут,– посидим, поговорим, а так чужой и есть чужой.
Правда, не обижают, здороваются. Кто помоложе – первыми, а так я старался успеть. Как не крути, они – дома, а я – в гостях.
...А какая моя вина, что наша-то деревня порушилась?
Молодым не надо было, а мы, да деды наши, что старики сделают? Стариком себя не чувствую, но и молодым не назовешь… так ли?
Родители поумирали, дети разъехались, огороды стали зарастать – кочкарник, пустырник, говорю, крапива появились, постепенно и мы в город тогда подались.
Весь бардак и запустение начинается с того, что огороды запускают, а может раньше, когда от скотины решают избавиться. Вот, как от скотины избавятся, жди, скоро огород забросят, а огород забросят, начинается старость.
Как про землю, дедами даденную, забудут, так жизнь и закончилась.
В городе, вроде, тоже не плохо, особо и придраться не к чему. Только если всю жизнь на воле, то в городе-то делать-то нечего.
Вот говорят, что «внуки на перепутье с этими перестройками оказались». А я так думаю, что все на перепутье были. Кто какую дорогу выбрал, а кто и не смог или не успел. Народ ведь на этом перепутье замешкался, остановился, все думали, как работать, на что жить, а в дороге мешкать нельзя, пошел – иди. А в такие дни всегда появляется кто-то, кто не о том думает, как работать, а как, пока другие замешкались, схватить что-нибудь, да бежать.
Откуда они такие вороватые появились среди наших-то?..
Видимо, родители, как-то настраивали, а то откуда бы им взяться?
Пусть глупостей было немало, да и бед наворочено, но жить-то надо, не забывай про зад, но смотри-то вперед. Впереди дети и внуки, а сзади отцы и деды. Ведь никогда и никто ранее из воров и преступников героев не делал. Наоборот, кто работал, тот и в почете был.
Но что об этом сейчас говорить! Теперь все в стране, чье-то. Немного осталось до того, чтоб воздух забрать. Забрали бы, если б знали как…
Кого винить? Нас? Так нас деды учили дома строить, да хлеб рожать. А остальному мы научены и не были, что говорили – тому верили. Да и не понимали, что там наверху происходит, кто из них прав, кто не прав.
У меня отец одиннадцатого июня умер, а я лет через десять узнал, что с двенадцатого уже в другой стране живу. А мне тогда до этого было? Все бегом, бегом. Сенокос по всей стране шел, люди с зари до зари в лугах. Днем спят – жарко, косу не протянешь, утром по росе машут, ворошат, скирдуют. До того ли, что там в столицах делается? Зиму впереди жить надо. Малым молоко. А впереди…. Без передыха начнется: картошка, хлеб, картошка, свекла, капуста, а тут и снег.
Разогнулся, выдохнул – лета нет! Пока ты буквой "зю" лето стоял, лето прошло – нет страны! Одна умерла, другая на ноги не встала.
Разве по-людски умирать, не вырастив смену? Вот страна, как сосунок без мамки и тыкалась в ладошку каждую. Кто подставит, туда носом и…
А ладошки тоже ведь разные бывают, которая гладит, а которая и наотмашь бьет. Вот стране и досталось… И пока она сопли да юшку под носом вытирала, да силы собирала, шустрые тащили по норам, все, что попалось под руку.
Да и сейчас – посмотри по телевизору– кто герой? Если есть пистолет, кулак с голову теленка, или задница, как орех, – ты герой, а если на поле с утра до вечера, какой ты герой? Дурак! Какой герой?.. Козел на поле вверх дырой – вот, кто ты!
Пройдет время, внуки опомнятся, но опять с чего начнут? С того, что папку с мамкой повинят за то, что те не успели, не смогли свой кусок жирный затащить да запрятать поглубже, да подальше, что б и им хватило.
Наши дети перед своими детьми «стрелки» на нас, на отцов и дедов, переведут. И так раза два, а может, по-русски, – три раза.
У нас же с первого раза ничего не получается! Нам три попытки дай. Две мы по ветру пустим, а вот в третьей постараемся. «А че с первого раза хорошо делать?.. Еще две попытки есть!.. А нет, – так кругом свои, дадут попытаться!» Да…
…И получается, что в себя приходить начнут тогда, когда нас не будет и детей наших. Вот как получается. Только правнуки сделать, что-то захотят. Смогут ли? А если нет? Будем под Пекином ходить!
У нас ведь, русских, как! Принесет курица яйцо золотое, мы его сразу хрясь об стол, не разбилось, подлое, дай я! Другой – хрясь, гляди ка – не бьется! И начнут колотить, из рук вырывая, пока не устанут, либо пока стол не сломают! Спроси их – зачем? Глаза выпучат, рот откроют, скажут, что дивно: яйцо, а не бьется! Нет бы на солнышке выйти из темени своей, на яичко золотое полюбоваться, Рябу поблагодарить, подивиться да порадоваться…
Нет, на тебе, сразу по столу, пока силы есть.
…Сколько же это сил потрачено на то, чтоб сломать? Если бы все эти силы, да на построить бы что?
Вот и внучки с чего начнут? С хрясь! У нас ведь все с этого начинается! Погляди, если на свадьбе зубы кому не вышибут, не быть счастья молодым!
… Не дело это – начинать с того – «Кто виноват?».
Да хоть кто, прости его, горемыку, садись в кружок, да решайте мирком – «Что делать?»
…Ну, да ладно!
...Одним словом, мне, конечно, здесь получше, но ведь опять летом только.
Потом и дом неудобный какой-то, вроде, как не под руку все. Иногда повернусь, а там стенка, а дверь просится. Или сенки тесные! Похоже, телят за печкой держали, за печкой места много. А может, для стариков, место за печкой готовили, тепло и не под ногами, но опять же, печь посередь горницы – тоже не дело.
…В общем, не задалась у нас дружба. Казалось бы, нет и не надо. Ан нет, вот тянет меня на ту сторону… и все! У нас тоже здесь лавка есть, около сельпо, но там молодые мужики все, не посидишь, да и поговорить особо не о чем. В общем, тянет меня и тянет к деду Павлу этому.
…И вот по лету прошлому, они уже день рождения Павла отметили, разъехались, стали в народе говорить, что приболел, дед-то. Вроде, как на скамейку не выходит. Что, вроде, у внука или правнука спрашивали, говорит, что все нормально. Нормально-то нормально, а на скамейку-то не выходит!
Почтальонша тоже говорит, что нормально все, что так же сидит. Я приду туда тихонечко – нет его. Думаю, не иначе как скрывают что. Решил, пойду, в гости схожу. Не выгонят, прямо приду, скажу, что в гости. Не выгонят, не положено.
Вот я и собрался, под осень уже, идти. Думал, взять – не взять чекушку, – взял. Глубоко в кармане ее не видно, а понадобится – под рукой. Пошел. Подхожу. Сидит, как ни в чем не бывало.
Поздоровался, сел рядом. Говорю ему, что теплая осень, видимо, будет, но картошку, все равно, копать бы надо, а народ вроде как бы и не собирается.
Молчит. Но и не огрызается. Я сижу, – молчу, он сидит, – молчит.
Я говорю: «Что болел что ли? не видно, вроде, было!»
А он говорит, так, словно и не мне, что «картошку выкопали, просушили, убрали, что в поле только осталась, и что, наверняка, так у всех, что мне не видно, что в огородах у людей вроде делается». Будто, у меня из огорода, другие огороды не видно. Или будто на огороде я сам и не бываю. Молчу, не перечу.
Вдруг спрашивает, «прижился ли я за три-то года в деревне.» А я вовсе и не три года здесь, этот-то, – уже четвертый! Говорю, что прижился, вроде, но по дому все равно скучаю. А он говорит, что «по молодости, говорит, надо о доме думать, чтоб в старости не плакать».
Так-то оно так! Сами мы свою деревню угробили. Правда его!..
Сами кресты дедов бросили. А теперь, вот, в примаках, на чужом дворе ходим, чужие тропинки топчем. Опять так!
Но и деваться-то нам тоже некуда. Дома не смогли, в городе тяжко, здесь, вроде как, чужие. Молчу, слушаю!
Правду дед Павел говорит, не жалеет! Говорил, говорил, да замолчал. А потом говорит: «А ты, » – говорит, – «не знаешь, что за жизнь там, на том свете?»
…А я-то откуда знаю? Знаю, что народ говорит, а больше-то откуда?
Вот он и говорит мне, что «не нравится ему жизнь на том свете, больно там гладко все. Не бывает так у людей. Ешь, что не заработал, яблони родят, а кто ухаживает? Кто за яблонькой ходит? Без человека не родит она яблока-то? А ходит кто?
Или молоко, там говорят, рекой течет. Молоко и без коровы? Так корова тебе спать и даст с выменем-то полным! Мертвого подымет! А корова, – это значит, подойник, марля, крынки. Опять, кто сена наготовил? Или – подоишь в наклонку, а разгибаться? Как разгибаться-то? Спинку-то ломит. А вымя умыть? Вода теплая нужна. А согреть на чем? Вот тебе и получается, что огонь там тоже есть? На небе-то! И получается, что огонь-то не только под землей, а и там есть…» О, как!
...Стали мы говорить да думать.
И получается – дурят нас, нет там ничего. Как ни повернем мы с ним, хоть в одну сторону, хоть в другую – нет ничего иного, кроме того, что есть, что глазами своими видишь, да руками потрогал здесь.
И, получается, видел Северный полюс – есть он для тебя. Не видел – есть он, но он для других есть, а для тебя, другое что-то, что тот не видел, а вот за это ты и в ответе.
Африка, конечно, есть! Только она никогда не станет тебе ближе колодца своего.
Вот за телушку свою перед миром ответ и держишь. За собаку свою, что за курицей соседской погналась, кто отвечает? Ты!
А те, что в Африке, за носорога своего должны перед миром крест свой нести. И вот если каждый за свое перед миром отвечать будет, вроде как все за мир и отвечают. Ну не могу я советовать, тому парню, что в Африке, как ему лучше с жирафом жить.
Договорились мы с ним до этого.
… И выходит, нет ничего другого, не было и не будет у человека ничего, кроме того, что есть, что глазами видит и руками трогает. А из этого выходит, что сейчас не успел, или не захотел, то навсегда не успел, навсегда опоздал.
Раньше, ну, давным-давно, когда только стали все это придумывать, сидел кто-то писал и придумывал.
Ему и яблоки носили, и молоко, чтоб он писал, чтоб людям надеяться, на что было, вот, что он видел, то и писал, как сам представлял. А корову-то… Или курицу там?.. Может и не видел никогда!..
И получилось у него, что яблоки без яблонь и пчел, которые жалят, и молоко без коровы, из-под которой навоз убирать надо. А навоз-то опять не выкинешь, – в грядку, а грядка опять земля. А земля гулять не должна! Посадишь что, а за ним ухаживать надо, да и пригляд нужен. Какое уж тут небо!
…Вот дед Павел и говорит, что теперь редко на улицу выходит, потому как днем книгу малым своим пишет, – в память, значит, а по вечерам вслух им про жизнь рассказывает. Тайна это его с малыми!
Знаешь, как книгу-то назвать хочет? Сначала хотел назвать «Правда».
Потом передумал, слово это, говорит, затискали, затаскали. Да и «правда», говорит, что у всех разная. Это точно, что разная! Не может быть правда одна на всех! У солдата – одна правда, у матери его – другая. У супротивника – третья.
Потом хотел назвать – «Правда о правде». Но… опять передумал. Из-за этого же. Потом хотел – «Правда–ложь», тоже передумал. Я ему советовал назвать – «Былины».
Говорит, что тоже не подойдет, что былины – это про богатырей, что за землю Русскую. Что якобы – «было это уже». Они, это как призыв, вроде как «опирайся на то, что было, да так же делай». Последнюю былину Лермонтов написал – «Бородино». Шолохов старался про дедов наших, не дали. Партия, говорили, воевала, а не люди.
Говорил ему, назови – «Слово». А он: « Было уже, все читают «Слово», а до ума людям не доходит. Просто ведь там все: дошел-таки Игорь до Византии, посмотрел, чужая страна, люди чужие, домой надо – Ярославна с малыми дома плачет, пока ходил – дел накопилось! На кой ему эта Византия? Вернулся! Домой!»
Пока книгу свою называет просто «Песня». Понимаешь? «Песня». Вот песня ни о чем-то, а просто «Песня».
Понимаешь, говорит, он днем ее – «Песню» пишет, а по вечерам малым ее рассказывает.
Говорит, что без песни – нет жизни. Всегда поет человек! В радости – поет, в горе – поет, один – поет, с малым – поет, с другом–подружкой... Соловья услышит – не мешает. Домой придет – поет.
Вот я и думаю. Может, наша деревня на его песне-правде-то и держится, и мы прибиваемся опять к земле, как щепки к берегу.
Часто сейчас встречаемся.
…Да-а-а… Что я хотел-то? А-а-а! Вот говорю: «Будет песня – будет кому и петь ее, а будет кому петь, то и на гармошке подыграет кто, а подыграет кто – то и подпоют.
У нас ведь как, что поплакать, что попеть вместе – народ любит! Мы ведь только в горе и в песне друг друга слышим!
А в песне ведь как, вперед не убежишь, и отстать от других нельзя! Во-о-о-т!
А!.. О чем ты?.. Как живем?..
Хорошо живем, хлеб жуем, песни сочиняем, песни поем! Внукам бы так…
Саша Тумп
Нет комментариев