Она приводила в порядок могилки родителей и свекрови, ставила свечку в заново отстроенной церквушке, а потом пробиралась между крестов и памятников, узнавая лица бывших соседок и товарок.
Люся любила поговорить с бабоньками. Одной посочувствует (тяжко жила, в слезах), за другую порадуется (умерла во сне, без мучений, чистая душа), с третьей даже поругается (стервой была, стервой и осталась. Корень дерева, росшего около могилки, прямо из холмика выпятился. В прошлом году Люся споткнулась об него, чуть ногу себе не сломала)
Вот около этой «стервы», Машки, баба Люся и задерживалась. Сядет на кованую богатую (сын Маши расстарался, соорудил мамке и скамеечку, и столик, и ажурную оградку) и давай злорадствовать:
— Что, лежишь? Лежи, лежи. Полеживай! А твой Ванька развелся. Почему? Не говорили, что-ль? А я скажу. Скажу, скажу, мне стесняться некого! Твоему Ваньке расхорошему молодуха его рога такие наставила, о-го-го!
С фотографии на Люсю смотрела улыбчивая, не старая еще бабенка. Волосы расчесаны на прямой пробор, брови вразлет, колечки серег в ушах. Глаза длинные, черные, хитрые. Ничем эту ведьму не проймешь!
Ванька расхороший – Машки этой нахальной – сын. Ответственный начальник, крепкий хозяин, что ты… А вот в личной жизни не везет мужику, хоть тресни. Третью жену сменил. Все молодые и красивые. И все – изменщицы. Прям, как Маша эта с фотографии. Прям, будто Ванька их специально подбирал. А почему? А потому что! Ответ за маткины фокусы держит Ваня. Отдувается за ее грехи – вот так!
Люся вспыхнет вся, раскраснеется, застыдится. Робко взгляд на соседнюю могилу переводит. На ней — фото мужа. Скуластый, сердитый, смотрит на Люсю укоряюще.
— И чего смотреть? На мне цветы не растут, Коля. Я при жизни слова вам не сказала, так и опять молчать? — тихонечко оправдывается баба Люся.
***
Маша в Люсину деревню затесалась не пойми, откуда. Красивая не деревенской красотой. Востроглазая, высокая. Как актриса, которую пригласили на роль колхозницы. И она согласилась, стянув с длинных пальцев кольца, стерев яркую помаду и заменив роскошные серьги на дешевенькие цыганские. Ну никак не вязалась ее внешность с обыкновенной одежонкой, которую привыкли носить бабы, замороченные хлопотами и хозяйством.
Местные-то как выглядели? Низенькие, коротконогие, крепко сбитые. На ощупь плотные, как резина. Шустро бегают, исподлобья глядят, ехидничают. В праздники наряжаются, конечно. Модные туфли и сапоги на змейке в доме у каждой имелись. Да только не к душе наряды. Ну как натянешь на раздавленную работой ногу элегантный узкий сапожок? Курей смешить.
Платья, слава Богу, шили ничего. Хорошие. Живота не видно, воротнички отложные, трикотаж прибалтийский. Главное, урвать это платье в городе. Выстоять, выплакать, выстрадать. И все – на всю жизнь обнова. Праздник какой, так бабы все в платьях, малиновых, черных и синих. Часто – на один фасон, не до обид, лишь бы не жало под мышками. А на ногах у всех – валенки или сапоги резиновые, до красных шершавых ободков натиравшие голени. Плевали на ободки. Лишь бы стопам было свободно. Невозможно ногам в модной обуви, косточку жмет, что слезы из глаз.
А этой хоть бы что.
Восьмого марта было. Мария нарядилась в костюм – джерси. А на ногах красовались эти самые сапоги-чулки. На гордой голове тяжелый узел волос. Прямой пробор. Яркий рот и смуглая кожа. Все ахнули тогда. Будто артистка приехала на собрание.
На трибуне начальство говорило разные слова. Председатель выкрикивал имена-фамилии отличившихся работников, грамоты дарило, премии… А все смотрели на Марию эту. И мужик Люсин – в том числе. Смотрел, глаз не отрывая, на жену законную наплевав.
Председатель прочитал по списку: Мария Степановна Волокитина! И поднялась красавица, и пошла, и пошла, и пошла. Спина прямая, бедра легонечко покачиваются, словно по Волге теплоход идет. Только волны от нее в разные стороны, как от парохода этого.
А недавно кино показывали. Тихий дон, что ли? Там белогвардейцы бабу за убийство награждали. Так вот эта баба так же шла, как Мария идет. По местным меркам уж очень развратная походка. Наши бы со стыда сгорели, а этой – ничего. По ступенькам крутым на трибуну – скок, в глаза председателю – зырк-зырк, тот ей руку жмет. Трясет, трясет, как придурок, а она – ничего, длинной бровью повела, и зубы скалит. Тьфу.
Люся после праздника дома мужу разнос устроила. «Ах ты, такой сякой, кобелина! Уж я тебе посмотрю! Уж я тебе…»
А он ложку – бряк! Миску – швырк!
— Дура ты белобрысая! Поди, рожу умой, а потом устраивай! От тебя навозом свинячьим за версту несет! – крикнул, и из дома – вон, хватив дверью так, что с потолка труха посыпалась.
Вот с той самой секунды Люся и поняла: конец ее спокойной супружеской жизни. У многих в колхозе конец спокойной жизни. Но у Люси – точнехонько. Потому что, никогда ее Николай на свою собственную жену ТАК не смотрел. Даже перед свадьбой. Не с кем сравнивать было: артистки из телевизора далеко. А ЭТА – рядом. Теплая, манящая, нахальная. Ведьма!
Бабы порчу коллективную на ведьму делали. Мужиков «копытьем» поили. Бабка местная, Курилиха-знахарка, в один год озолотилась. Все с ума посходили, все к ней в очередь становились. Кто отворот заказывал, а кто – присуху. Да-да, мужичье тоже пробило тропку к знахаркиной избушке. Про атеизм, про советскую сознательность начисто забыли! Топтались под низенькими окнами Курилихи и красненькими бабкин кошелек набивали.
А Мария посмеивалась над несчастными колхозниками. Холостым парням головы крутила, замуж не шла ни в какую.
— Вы что, ребята? – хохотала, блестя крупными белыми зубами, — да я вам в мамки гожусь, сосунки!
Те, конечно, злились. Не раз окна разбивали ей за насмешку. Побьют и убегут. А та смеётся, кричит вслед:
— А! Только и умения, что одинокой бабе окна выставлять! Только и сноровки, деревня лапотная!
Николай окна Марии вставлял. Мастером был. И стеклорезом владел. Иной раз, каждую неделю к ней являлся. Побудет у Марьи часок, работу сделает и обратно, к Люсе. Люди не слепые – все видят: трудится. Ничего такого, ни дай боже, не заметили. Хотя (положить руку на сердце если) очень ждали, когда «кино» начнётся. Не началось. С Колей Маша была строга и почтительна. Не зубоскалила и не заигрывала.
Да и Коля к ней не лип. И не разговаривал совсем. Понемногу и Люся успокоилась, хотя нет-нет, а сердце заноет. Не то, чтобы Николай был очень красив… Но вот что-то такое в нем находили бабы и девки, льнули к нему по молодости. И Люся льнула, вздыхала тайно по парню. Глаза у него особенные, ласковые такие. Не смотрит – целует.
После свадьбы всякое бывало. Люся знала, если Николая разозлить, то его взгляд острее ножа делается. Лучше не попадаться под руку, если осерчает. Но редко – Люся берега знала. Со временем, конечно, притерлись, примирились: Коля в жены Люсю брать не хотел. Мать его настояла, мол, бери и не кочевряжься. Хорошая девка Люся. Николай первое время сторонился жены, а потом отмяк. Киношных страстей, да вздохов у них не бывало никогда, но и драк с ссорами – тоже.
Нормально жили. Сына ведь родили. Значит, теплилось что-то. Главное, хозяйство в порядке держали. Люся – добычливая, сноровистая, трудолюбивая. Коля тоже не пальцем деланный. С думкой хозяйствовал. Ну и рукастый – не мало! В колхозе их крашеный домик с белыми наличниками выделялся, как пасхальное яичко на широкой тарелке. Всяк мимо пройдет – позавидует, любуясь.
— Разве от такого хозяйства Николай убежит? Сколько денег в него вложено, сил! Нет. Голова у мужика на плечах крепко посажена, — не раз, и не два убеждала Люсю свекровка, — ни за что мой Колька к чужой бабе не переметнется. Разве только пофорсит чутка. И к жене! Уж я его знаю. Так что, Люська, прекрати убиваться и с ума сходить по мужику! – она деловито оглядывалась, — дай-ка мне лучше сечку. А то собралась капусту рубить, а моя худая совсем. Уже и точить бесполезно!
Свекровь у Люси мозговитая. Головастая. За троих думает. Стала бы она просто так Люську в семью брать. С умыслом, с думкой на много ходов вперед. Люся ей поверила – не уйдет, так не уйдет. И совсем успокоилась, на мужа с порога не наскакивала. Вот еще! Никуда не денется, а все остальное – завистливые пересуды. На-ко, Маша, выкуси! Не по себе колодку меряешь!..
Родная мама быстро Люсе мозги вправила. Средь бела дня, средь недели прибежала к Люсе растрёпанная, платок на ухо съехал:
— И-и-и-эх! Сидит она! Где твой?
— Как где? – не поняла Люся, — траву косить еще на заре уволокся с Никифоровым Степаном. Пожню присмотрел еще на той неделе за увалом.
Матуха на Люсю дикими глазами уставилась:
— Да ты что, дура? Никифоров дома сегодня, в холодке токует. С похмела страдает! А твоего Кольку с Машкой видели этой! Дед Чупров сено вывозил, так Колька ему встренулся на той пожне! Сам косит, а Машка эта на копне полёживает! Голова чёрная – Чупров сразу ее признал!
Люся тогда взвилась вся. Будто по сердцу ножом полоснули. Вот так, при всем честном народе милуются. Господи!
Она тогда бегом до заимки летела. На ноги даже чуни забыла надеть. По камням, по глызям, по колкой траве неслась, ног не чуя. Добежала до пожни: лужок круглый, весь клевером зарос. Уголок только чуть тронут косой… А Коли нет. И Маши не видно. Зато шалашик стоит.
Люся на израненных ногах к шалашику – шажок за шажочком, шажок за шажочком, бредет, а сама боится. Не надо бы идти. И так все понятно, а шла, как на заклание.
Наверное, с того самого момента у нее волосы на висках побелели. Любимый муж в обнимку с этой… спали, голова к голове. Ее рука на его груди по хозяйски положена. Сама – на его руке! Как муж с женой в первый месяц после свадьбы. Колени у Марии круглые, щеки смуглые, ресницы подрагивают.
Она первая глаза открыла. Увидела Люсю, бровь приподняла и усмехнулась. Не вскочила даже, позорница, нахалка! Легонечко Николая толкнула. Тот проснулся, на Люсю поглядел:
— Чего пришла? – спросил.
А у Люси язык к небу присох. Она и слова вымолвить не может. Развернулась и убежала. Быстрее ветра неслась. В голове молоточки звенели: чего пришла, чего пришла, чего пришла, шлаче гопри, шлаче гопри…
В избу шагнула, на кровать упала. Потом в горячке в сарай метнулась: там мотки веревки, вожжи, есть на чем вздернуться. Ни о ком не думала. Даже о сыночке не вспомнила. Хорошо, не было сыночка дома – свекровь забрала на денек. Люся затянула узел на потолочном крюке, а потом петлю на шею набросила. С верстака спрыгнула и…
Круги перед глазами, чернота вспухла в голове, больно, страшно. Ничего не слышно и не видно. Очнулась на своей постели. Муж рядом. Смотрит укорчиво.
— Ты совсем дура, Люся? Из-за моего блуда жизни себя лишать? Ой, дура… — и по щеке – хлясть Люсю, — а сына осиротить решила? Мачехе неродной оставить? На старух слабосильных кинуть? Ах, ты…
Бил Коля Люсю, трепал, волосы у Люси стали, как мочало. Бил, зубы сжимал, а у самого слезы градом. Люсе на лицо – кап-кап.
Потом в баню жену на руках отнес, как ребенка. Умывал лицо, и шею, и все тело омывал. Вода хрустальная по рукам: кап-кап. А Люсе и не понять – вода это или его слезы.
— Люсенька, Люсенька, что же ты делаешь с собой? Люся, ты Люся… Я ведь сразу понял – сотворишь чего-то, вслед за тобой жиганул…
Горестно ему было, еще горше, наверное, чем Люсе.
— Я же мать всегда слушал. Мать с умом. «Стерпится-слюбится» — говорила. Я и верил. И стерпелись ведь мы с тобой, приросли друг к дружке. Так бы и жизнь прожили обое. На беду Мария в нашу деревню приехала. Я это сразу понял, как увидел ее. Я, Люся, дышать не могу без нее! Моя она, понимаешь? Отпусти ты меня по-хорошему. Отпусти и себя освободи!
Люся слушала его, слушала и понимала – не удержит. Вот и вешалась она, а не удержала. Чего теперь? Внутри все огнем пережгло. И слова сказать невозможно – удавкой передавило все слова. Год потом молчала, а отметина – на всю жизнь.
Ой, гудела потом деревня, ой гудела. Вот тебе и кино. По всем дворам их троих полоскали.
— Марья – разлучница! А ну, бабы, поднимайтесь! – верещала матуха Люсина.
— Кобелиная натура! Жену с ребенком на такую гадину променять! – не отставала свекруха.
И Люсе досталось на орехи:
— Что молчишь, дуреха? Что заткнулась? Коли заткнулась, так ведь и молча можно глаза ТОЙ повыдирать! Ой, гляньте, что делается, из семьи мужик уведен, а ей хоть бы хны! – мамаша и свекровка на пару голосили.
А Люся молчала. Ничего она делать не хотела и не могла. Даже если бы собственными руками эту Машу удавила бы, не добилась бы этим ничего. Они ЛЮБИЛИ. Он – ее, она – его. Нет никакого смысла. Люся тогда просто закрылась в избе, от всех, от мира всего и тихонько себе жила.
Коля и Мария уехали из села. Алименты на сыночка Коля исправно присылал. Свекруха врала мальчишке, что папа укатил на Севера, длинный рубль зарабатывать. А мамаша, дура набитая, рассказала парню, с кем. Егор рос, росла в Егоре и ненависть к отцу. Назло всем, вытерпев от одноклассников дурное прозвище «безотцовщина», он учился лучше всех. От школы его в город направили с хорошими характеристиками. Без экзаменов в училище поступил, а оттуда – в университет Ленинградский. Золотая голова у Егорки оказалась. Не посрамил мать!
Сейчас сам уже седой. Кафедрой заведует. Внуки у бабы Люси, правнуки даже народились. Приезжают, правда, очень редко. Кому старая бабка нужна? Вот она и повадилась сюда, на кладбище таскаться. Колхозу-то кирдык еще в девяносто третьем пришел. Вся деревня повымерла. Ни почты, ни школы, дом культуры со столовкой нынче самосвалы по кирпичику вывезли. Лес обступил деревню плотной стеной, покосы кипреем заросли. Тихо стало, только ворон с воронихой где-то: кра, кра! – задумчиво бабе Люсе ее будущее предсказывают.
Сын приедет в отпуск. Тоже – один. Супруга его Елена Петровна не очень здешние места жалует. Ей море подавай. Егор на нее не обижается:
— Она – дама ученая. Ей в наших палестинах простора не хватает. Пускай на солнышке египетском бока греет. А мы, мама, с тобой погорюем. Коза твоя жива еще?
— Она нас с тобой, Егор, переживет!
— Ну и ладно! Это какая коза-то? Манька вторая или четвертая?
Вот так, с шутками прибаутками, и проводит Егор Николаевич отпуск. О политике любит поговорить. Люся слушает, на сына смотрит и думает: как же он на отца похож. И глаза отцовские, ласковые. Правда, от отца Егора Люся ласки мало видела, не то, что от сына…
Нет, что же это она? Видала, видала ласку-то! В последний день земной, это когда Коленька на ее руках Богу душу отдал.
Он вернулся со своей Марией в девятом году. Постаревший, сгорбленный и худой. Мария на Марию не похожа: желтая, как обглоданная ольшина, сухая, с черными провалами глаз и выпирающими скулами.
Она смотрела в никуда и постоянно двигала челюстями, будто жевала чего-то. На дворе поздняя осень стояла, и голые ветви деревьев походили на дерзкую когда-то разлучницу. Такие же скелеты, замершие, заснувшие перед зимой.
Николай, пригнувшись, шагнул на порог. Встал в углу избы. Молча мял в руках кепку.
— Мамин дом развалился. Голову приткнуть негде. Пусти, Люся, пожалуйста.
Ни здрасте, ни «как ты тут поживала», ни словечка о сыне не спросил. Люся руки в боки ставить не стала. Видела, не до нее ему.
— Болеет Мария твоя, что-ли?
— Умирает, — только и сказал.
Положили Марию за печкой, на перину, на чистое белье. И лежала она там тихо, как бревно. Николай ничем Люсе не докучал: сам кормил больную, сам из-под нее судно выносил, сам мыл, сам причесывал, аккуратно разбирая свалявшийся колтун богатых когда-то волос Марии.
А по ночам курил на крылечке и не спал совсем. Однажды, когда лед уже сковал речку и небо, Люся не выдержала: обулась в валенки, вышла на крыльцо. Коля сидел на припорошенной первым снежком лавочке и кашлял. Люся пригляделась – не кашель это был, а натужное рыдание, будто Николай изо всех сил пытается удержать в себе плач, а тот прорывает плотину, наружу выхода ищет.
— Прости ты меня, ради Бога, — на колени перед Люсей встал, — твое горе счастья не принесло. И Маша это поняла, и я. Она ведь мне тоже сына родила. Хорошего сына. А сама чахнуть начала. Вот и все – растаяла. Меня специально сюда просила приехать. Да, видишь, не может теперь и слова сказать, совсем обессилела.
Николай расцеловал Люсины руки.
— Голубочка, милая, не гневайся, подойди ты к ней. Разреши облегчить душу перед смертью. Прости ее, а? Прости ее!
Люся вернулась в избу, отодвинула занавеску. Мария лежала без движения. От нее уже шел тяжелый запах смерти. Люся присела рядышком и поняла – жива еще разлучница. Сухой истаявшей рукой ее руку искала. Нашла и, словно ношу тяжелую, к губам поднесла.
— Ну что ты, что ты, Маша, — тихонько прошептала Люся, — не держу я зла на вас.
Она робко погладила Марию по голове.
Под утро больная умерла.
На похоронах народу – всего ничего. Среди всех выделялся ростом и статью мужчина. Красавец, богатырь! Брови соколиные, глаза орлиные, ум в глазах и дерзость. Поцеловал мать в лоб. Обнял отца и быстро-быстро среди берез скрылся. Сын Колин, Ваня. Отрада и боль ведь тоже…
Егор отца так и не простил. Брата – не признал. Когда Николай ушел, приехал помочь, конечно. Но держался поодаль, словно чужой. Ваня тоже был. Но оба взрослых и красивых мужчины так и не приблизились друг к другу.
Люся не пыталась их «подружить». Не то место, не то, видимо, время. Жизнь рассудит, как и что…
По просьбе Николая, похоронили его рядом с любимой. Так и лежат теперь рядышком, голова к голове. Люся придет, могилки приберет и поругивает обоих: теперь-то чего?
— Что, лежишь? Лежи, лежи! А твой Ванька третью жену меняет! Мой с одной живет, не бегает. А твой – тю-тю! – бубнит Люся, прошлогоднюю траву сгребая.
— А ты, изменщик беспросветный? А? – ворчит Люся на мужа, — чего к матушке родной не пошел? Боишьси? Знаю, боишьси. Она тебе мигом пропишет, уж я-то знаю, пропиш-е-е-т! Вот и молчи теперь! Молчи, говорю, я тут теперь главная. Ясно? Вот и хорошо…
Солнце золотит изумрудную листву деревьев, птички поют, пасха нынче – добрая. Кое-где копошатся людишки, к родным могилам приехавшие из города.
— Баба Люся, — окликают ее, — управишься со своими, так к нам подходи. Помянем по-человечески!
— А вы бы лучше ко мне зашли, в дом-то, — отзывается Люся, — я нынче пирогов напекла!
— Спасибо, баб Люсь! Нет, некогда! Немного посидим, да поедем! На дачу надо еще успеть! – кричат городские дети почивших подруг, — дел нынче невпроворот!
Автор рассказа: Анна Лебедева
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 12