Это хорошо. Мишка! Миша! — заметила меня Анна Фёдоровна, махнула рукой, чтобы подошел. Я послушно вылез через щель в двери, встал рядом с девчонкой. В вытянутых на коленках штанах и порванной на боку майке я являл собой жалкое зрелище, но всё равно выпятил грудь, возомнив себя царем в этом убогом жилище со сложенными вдоль ободранного коридора железными ванночками для купания младенцев, лыжами, санками, старыми поломоечными швабрами, мешками с картошкой, подписанными согласно номерам комнат, стопками прошлогодних газет и бог ещё весть чем. Я тут с рождения, кому как не мне владеть все этим добром?!
— Миша, это Дарья, моя племянница. Она теперь будет жить вместе со мной. Помоги мне, пожалуйста, вещи в комнату отнести. А я потом вас чаем напою, с баранками. Фух, устала. Руки как плети. Ну, давай, бери вот это и это! — Тетя Аня потерла ладошки друг о друга, сунула мне в руки какие–то мешки, всхлипнула, отвернулась. Я напрягся. — Даша, разувайся, ну что ты стоишь? Тут все всё делают сами! — прикрикнула она на глядящую мимо меня исподлобья девочку. Та вздрогнула, стала стягивать пальто, шапку, положила всё это на табуретку, потянулась, чтобы расстегнуть сапоги.
— Давай, помогу, — тётя Аня сама сняла с девочки сапожки, велела идти за мной.
— Не надо, не маленькая, — буркнула гостья, зыркнула на меня и закрыла глаза, как будто где–то внутри ей вдруг стало очень больно. Даже, кажется, побледнела, хотя и так была как будто без кровинки в лице.
О том, что к соседке приедет новая жиличка, родственница, пятнадцатилетняя Дарья Ковалева, знали уже все. Когда Анина сестра, Мария, умерла, Анна долго плакала, кричала на кого–то по телефону, стоя в коридоре и вытирая глаза уголком фартука, опять плакала, а потом стала собираться в дорогу, за оставшейся сиротой племянницей.
— А как же отец? Есть же у Маши твоей муж! — возмущалась тетя Фая, грузная, краснолицая, вечно недовольная женщина с какими–то непропорционально короткими, с сухой шершавой кожей руками. Фая работала прачкой при больнице, была недовольна жизнью в принципе, в частности же ругала всех мужчин, на чем свет стоит, за их нечистоплотность и разгильдяйство. — Куда ж нам ещё одного жильца? И так тесно. Зачем ты её сюда тащишь? Только от Василия твоего избавились, а теперь какая–то Даша…
Вася Пенкин, дальний родственник или сын знакомых, жил у тетя Ани где–то полгода, пока не устроился на работу в стройконтору, и там ему дали место в общежитии. Дерзкий, задиристый парень, он всегда подшучивал надо мной, а тетя Аня велела не обижаться, ругала Василия, а потом жалела нас с ним вместе, почему — не знаю, но жалела, гладила по одинаково стриженным головам, по худым плечам и причитала: «Как жизнь ваша сложится, дети? Как сделать так, чтобы было хорошо, чтобы добро было? Не знаю... Жалко… Орлята вы мои! Жалко!»
Вася поскуливал под ее поглаживаниями, а я смущенно краснел. Ну какие мы орлята и зачем нас жалеть?! Мы же молодые, у нас вс впереди!
Только вот это «всё» я расценивал слишком позитивно. Всё — это действительно всё: и плохое, и хорошее, и предательства, и боль, и одиночество, и вдруг удача, а потом разочарование, и потеря любимого человека, внезапная и от того режущая ножом, и безденежье, и искушение взять чужое… Всё — значит всё. И я к нему был не готов, но не думал об этом… А тетя Аня меня уже жалела, добрая она душа…
И Дашу ей тоже было очень жалко. Об этом Анна и сказала любопытной тете Фае перед тем ,как поехать за племяшкой.
— Нет никого. Погиб давно Дашкин отец. Ну а что мне прикажете, в детский дом ее сдать? Так? А потом как я ей буду в глаза смотреть? Нет! Нет, и не говорите мне ничего! Привезу, и станем жить, и хорошо всё будет! — махала рукой на расспросы Анна.
— Дык управдом не разрешит. Это ж не по правилам, всё рассчитано, всё замерено! Аня, ты свои милосердия тут не разводи! Боком они все выходят! — распалялась чуть выпившая Фаина. Она вообще часто выпивала, говорила, что от тоски. Но я всё же полагал, что от недостатка мужского внимания. Всем женщинам, как объясняла моя мама, нужен рядом мужчина, плечо, опора. А тем, у кого такого нет, тяжело, а от того они пьют.
Я знаю, мать просто оправдывала несчастную Фаину, её пьяные песни по ночам на кухне, её крики и проклятия. Однажды я видел, как моя мама обняла тетю Фаину за рыхлую шею, стала шептать что–то, а Фаина, как ребенок, всхлипывала и жаловалась, жаловалась, жаловалась…
«Слушать надо, Миша. Людей надо слушать, тогда и они тебя в нужное время выслушают, помогут. Это добро, это в сердце у нас живет!» — объяснила мне потом мама. Но Фаину с ее злым, колючим языком я бы никогда не обнял, никогда! Она сама виновата, что от нее мужики бегут, как от огня… Опустилась, до чего себя довела — смотреть тошно! Да кому такая понравится?!
— Не шуми, Фая, — продолжила Анна Фёдоровна, миролюбиво улыбнулась. — Девочка тихая, хорошая. Наладим дело! Ну что ты кричишь, опять ведь голова заболит. Давай–ка лучше поешь. Вот, картошку будешь? — Фаина подняла на соседку глаза, скривилась. Но от картошки не отказалась, подвинула поближе к сковородке свою миску. Фаина ела из какой–то старой, кажется, ещё довоенной, миски с отбитой по краю эмалью. Да и вообще хозяйство у нашей пьянчужки было довольно аскетичное — эта вот миска, одна кастрюля, чугунная сковорода, тяжелая, вся в масле, железная кружка и стакан в серебряном подстаканнике. Фаина говорила, что это подарок. Кто подарил — не рассказывала, берегла тайну, а стакан держала всегда в чистоте, не пользовалась им, так на полочке над её столом и стоял, как будто ждал дорогого гостя. Не дождался, тетя Фая грохнула его как–то, случайно, стекло разлетелось, один подстаканник остался, да и тот она потом стала использовать для карандашей.
У каждой женщины есть своя тайна, любовная, страшная, слезами омытая. Вот и у Фаины Юрьевны она, кажется, была. С кем–то она встречалась, кажется, даже с каким–то военным, а он взял, да и уехал, а её с собой не позвал. А потом письмо пришло, что женился, что желает Фае всего хорошего. Она неделю тогда истуканом на кухне простояла у окошка, как будто ждала кого–то, потом пить начала… Это рассказала моей матери тетя Аня, а я всё слышал…
…. Когда приехала Даша, тетя Фаина сидела, как обычно, на кухне, ела со сковороды котлету, закусывала квашенной капустой, отправляя её в рот рукой, и пила.
— Аня, приехали? — крикнула она и, вытерев руки о фартук, нетвердой походкой пошла встречать гостей. — Мишка, ты чего тут волочешь?! Аккуратней, слышишь, фарфор в тюке звенит. А ну дай, я сама!
Фаина вдруг отобрала у меня поклажу, схватила её в охапку и понесла. Тетя Аня пожала плечами, сунула мне что–то ещё.
Даша, разувшись, стояла в уголке и во все глаза смотрела на соседку.
— Не бойся, Дашуль, она хорошая. Ну, пьет маленько, а так добрая. Иди, вон наша комната. Я тебе и кроватку уже постелила. Так, давай–ка быстро в ванную, а то сейчас Петр Викторович со смены вернется, ему тоже в душ надо. Иди, я сейчас теплой воды принесу, опять холоднючая идет. Миш! Миша, помоги, что–то спину ломит, не выпрямиться мне. Ведро отнеси, то, что на плите стоит.
Я послушно отнес ведро, передал Дашке ковшик, и она захлопнула перед моим носом дверь.
— Хоть бы спасибо сказала, коза! — ощетинился я, но Анна Фёдоровна погрозила мне пальцем.
— Я тебе скажу. Иди, вот, конфета тебе, даром что взрослый совсем. А чай попозже, дай отдышаться…
Аня медленно сняла с шеи цветастый платок, опустилась на стул напротив разрумянившейся от водки и горячей еды Фаины.
— Ну что? За приезд ваш? Налить? — с готовностью пододвинула соседке рюмку Фая.
— Да не… Устала, — отмахнулась Анна Фёдоровна. — И тяжело, господи, как тяжело! Смотрю на неё, а вижу Машу. Вот так посмотрит на меня девочка эта, а как будто Маруся моя глядит. Аж сердце жмет, не вздохнуть.
— Дела… — протянула Фаина. — Ну тады за упокой души Машки твоей. Как она померла–то?
— Сердце. Фай, ну что ты меня терзаешь?! Не хочу я пить. Отстань! Налей мне водички что ли… Таблетку выпью, сердце болит.
Я, поставил на конфорку чайник, смотрел в окно и видел там, в отражении, как Анна Фёдоровна вынула из кармана коробочку, сунула в рот белый кругляш, быстро запила водой, резко откидывая голову назад.
Мы жили здесь, в этой коммуналке, с моего рождения, и всё это время я вращался вокруг наших соседей.
Мои родители приходили с работы поздно, не ужиная, ложились спать. Мы иногда могли по нескольким дням не разговаривать, потому что я их просто не заставал утром, а вечером они не заставали бодрствующим меня. И поэтому я тянулся к этим неприбранным, уставшим теткам, мог просто сидеть на кухне, слушать их болтовню.
Был у нас ещё Петр Викторович. Он жил через стену от нашей комнаты, работал на фрезерном станке, на заводе. А дома вытачивал из дерева разные фигурки, рамочки для картинок, оформлял инкрустацией купленные на барахолке старые столики и комоды. В его комнате было до того тесно от нагромождения мебели, что иногда я проходил к нему, туго втянув внутрь живот и обтирая штаны о лакированные поверхности.
Петр Викторович учил меня своему затейливому искусству, объяснял, что и как, но я слушал вполуха, так только, убивал время. Вот бы пришел дядя Петя пораньше, я бы к нему сунулся, там вечерок скоротал, а то слушать Фаинины пьяные речи и вздохи Анны Фёдоровны мне порядком надоело.
Пока грелся на плите чайник, прошлёпала по коридорчику с тюрбаном из полотенца на голове Дашка. Потом звуки её шагов затихли. Я оглянулся. Девчонка стояла и растерянно смотрела на ряд одинаковых, как шпалы на железнодорожном пути, дверей.
— Тетя Аня, какая наша? — бесцветным голосом спросила она наконец.
— Дашулька, а вот эта, с щербинкой! — вскочила Анна Фёдоровна. — Иди, надень что–нибудь потеплей. Зябко что–то. И приходи, ладно? Я там шкаф тебе освободила, тумбочку, располагайся и приходи ужинать.
Даша кивнула, и тетя Аня, махнув рукой, опять всхлипнула. Фаина Юрьевна, как бы в поддержку, опрокинула в себя очередную рюмку то ли за здравие, то ли за упокой…
Даша так и не пришла пить чай. Когда Анна Фёдоровна пошла узнать, что же она так долго копается, девочка уже крепко спала, даже не расстелив постель. Она отвернулась к стене, свернулась калачиком и, прижав к себе колючий серый свитер, принадлежавший её матери, спала, постанывая и кривясь, как будто вот–вот заплачет.
Анна Фёдоровна накрыла девочку своим ватным одеялом и присела рядом.
— Ничего, ничего. Продолжается жизнь, никуда не деться. Ох, Маша, Маша, как же так?..
И сама заплакала, уже не стесняясь, в голос. Я осторожно прикрыл их дверь, дверь, за которой плакало горе…
Петр Викторович пришел, как обычно, около восьми, быстро умылся, а потом сидел напротив Фаины и слушал её плаксивые жалобы на жизнь–злодейку.
— Вон! Аня убивается, слышишь? Да лучше вообще одной! Чтобы ни за кого сердце не рвать, вот так! — ударила по столу кулаком Фая. — Чтобы не больно!
Петр Викторович вздохнул, пожал плечами. Он тоже один. Совсем. На всей земле нет у него родни, война всех подкосила.
— А знаешь, не права ты, соседка, — наконец сказал он. — Хорошо, когда кто–то тебя дома ждет, ну или звонит, интересуется. Хорошо, когда письма пишут, фотографии шлют, хорошо, когда ты сидишь, и знаешь, что есть на свете этом ещё кто–то, такой же, как ты, из того же гнезда. Хорошо, когда есть, кто тебя оплакивать станет. Хорошо, потому что значит не мошка ты, которая по земле носилась бестолку, а человек, тебя любили, и ты любил. Нет, хочется, чтобы оплакивали, когда не станет… Хочется…
И он ушел к себе, а тетя Фая, уронив голову на стол, затряслась в рыданиях, стала топать толстыми ногами и подвывать.
Господи! Сколько несчастных людей было вокруг меня! Я тогда этого не понимал, витал в облаках, видел только то, что глаз замечает — что Фаина некрасивая, рыхлая баба, да кто на такую посмотрит! Видел, что Петр Викторович давно уже не молод, весьма зануден и дотошно аккуратен, а тетя Аня — просто увядшая старая дева, потому и одна. Да ну их, думал я, сами виноваты, могли бы и по–другому жизнь прожить! Могли! Я вот проживу так, как хочу, бороться стану, добиваться, и всё, что захочу, у меня будет… потом, много позже, я расстался с этими мечтами, тоже сидел на кухне, пил и подвывал, потому что больно было разочаровываться в себе, своих талантах, которые лопнули мыльным пузырем. Но это потом, а пока мне казалось, что живущие со мной плачущие женщины — просто неудачницы, сами во всем виноваты…
Когда я пришел из школы на следующий день, дверь в комнату тети Ани была открыта. Дашка в каком–то выцветшем платье и с двумя косами, уложенными крендельком, сидела на кровати. Она просто сидела и абсолютно ничего не делала, даже не кивнула мне, хотя я поздоровался.
Я пожал плечами, ушел обедать. Мне некогда тут возиться с этими «бабами» и их трагедиями, у меня дел по горло!
Разогрел себе щей, отрезал от только что купленной буханки кусок черного хлеба, уселся за стол, но этот кусок почему–то не лез в горло. Бросив ложку, я опять пошел к Дашке.
— Обедать будешь? Разогрею, — бросил я, распахнув пошире дверь.
Девчонка замотала головой.
— Ну как хочешь. Только если не есть, одни глазищи останутся, тебе решать, — нахмурился я.
И на что мне сдалась эта молчаливая соседка?! Нос картошкой, глаза широко расставлены, сама бледная, что смерть, губы серые, а волосы темно–рыжие, медь с шоколадом. Ну красивая, да, есть немного, необычная даже скорее, но вот так возиться с ней я и не собирался. Только вот… Только…
— Ай! — с досадой махнул я рукой. И вот уже несу в комнату тарелку, полную маминых щей, во рту зажат кусок ржаного хлеба, держу аккуратно, одними зубами. — Так! — Я вынул хлеб, положил на стол, туда же грохнул тарелку. Щи чуть плеснули на тётину скатерть, я окончательно разозлился. — На вот, ешь! И чтоб ни капли не оставила! Ишь ты, царевна! А ну быстро! Хлеб тоже. Я не заразный, не бойся!
Я развернулся и ушёл доедать свою остывшую порцию, потом прислушался. Дашка в комнате скребла ложкой по дну тарелки.
— То–то же! — хмыкнул я, быстро свалил посуду в раковину и убежал одеваться. Ребята ждали меня на поле, договорились играть в футбол.
Дарья высунулась из своей комнаты, когда я уже натягивал шапку.
— Спасибо, — пролепетала она.
— На здоровье! — махнул я рукой и хлопнул дверью. А она пошла мыть посуду. Свою и мою.
Наша коммуналка была на первом этаже, и Дашка хорошо видела, как мы с ребятами гоняем в футбол. Она прилипла к окну и наблюдала, а я, позёр и выскочка, лез во все пассы, мешая ребятам. Я красовался перед этой новой жиличкой, как павлин. А у нее были синие коленки. Да! Я видел их, когда она сидела на кровати. Платье чуть задралось, и я увидел эти острые, худые и почему–то синие коленки. Видимо, через слишком тонкую кожу просвечивали вены. Это было ужасно, как будто передо мной мертвец. Да она тогда такой и была, делала всё, как во сне, иногда только просыпалась будто на минуту, в глазах появлялась какая–то осознанность, интерес, а потом всё снова гасло. Я не знаю, как бы вел себя, если бы моя мама вдруг умерла, но то, что творилось с Дашей, было тяжело видеть, и я старался ничего не замечать, так было проще.
Слава Богу, тетя Аня определила свою племянницу в другую, не мою, школу. Девчонка теперь каждое утро завтракала рядом со мной, мусоля и развозя кашу по тарелке. Потом она вставала, мыла посуду, не обращая, кажется, никакого внимания на то, что ей говорит Анна Фёдоровна, на то, какие наказы даёт, что советует. Она уходила в школу, не прощаясь, иногда забывала учебники. Даша спала на ходу, а по ночам в их с тетей Аней комнате плакало горе…
Я как–то поймал себя на мысли, что даже не знаю, какой у Даши голос. Она постоянно молчала или отвечала односложно, иногда просто кивала. Но у каждого человека есть голос! У мой мамы низкий, грубоватый, прокуренный. У отца тягучий, бархатный, папа очень красиво поет. Тётя Фая всегда пристает к нему, чтобы сыграл на гитаре и спел что–нибудь, а папа стесняется, поглядывает на маму и ждет её одобрения. Мама поджимает губы, отворачивается, а потом кидает через плечо:
— Ну спой, Игорь, чего уж…
И папа поёт. Он знает много романсов, все они о любви. Меня тошнит от этих сладких снов и душевных терзаний, моя жизнь гораздо интересней, но и я, застыв, сижу на табуретке на нашей большой, прокуренной матерью кухне и слушаю, как прорывается сквозь этот висящий под потолком дым папин голос. И по спине сами собой начинают бегать мурашки, я скидываю их резким движением плеча, но от этого мурашек становится только больше. Особенно когда папа поет про войну. Иногда мне становится страшно, и я обхватываю себя руками за плечи. И хочется плакать и всего трясет. Это во мне тоже плачет горе, родовое, сидящее глубоко в душе горе по предкам, по деду и бабке, которые замерзли в каком–то лесу, в окружении, по родителям отца, пропавшим без вести, по маминому брату, что ушел на войну в сорок четвертом, обещал привезти маме трофей, а так и не привёз. Мой дядя захоронен где–то в братской могиле. А папа поет и тоже плачет. И подхватывает всхлипом Фаина, кивает в такт тётя Аня, а Даша, крепко сжав руки в «замок», стоит за спиной тети и смотрит вниз. Я вижу, как капают на кафельный пол её слёзы. Они оставляют там, на плитках, темные пятна, соленые и горячие. Даша даже не старается их спрятать, в ней плачет горе и унять это невозможно…
Даша училась из рук вон плохо, тётя Аня всплескивала руками и носила учителям гостинцы, лишь бы только не отчисляли Дашку и не оставляли на второй год. Потом Анна Фёдоровна нашла племяннице какую–то женщину, та, бывший педагог, обещала помочь.
Ту женщину звали Софья Яковлевна. Она заявилась к нам домой как–то вечером, сунула мне в руки зонтик с замысловатой, загнутой на конце улиткой ручкой, перчатки, поправила перед зеркалом прическу, сунула на место выскочившие из волос «невидимки», оправила жакет и поинтересовалась, где тут, «в этом мирном царстве уюта и тепла», проживает Даша Ковалева. Я кивнул на их дверь. Женщина мило улыбнулась своими накрашенными губами и пошла к комнате тети Ани.
Самой хозяйки не было, задерживалась на работе, зато приболевшая тетя Фая уже стояла в дверном проеме кухни, где заливала простуду водочкой.
— Добрый вечер, — кивнула ей Софья Яковлевна. — У вас очень мило.
— Ага! Как в брюхе у крокодила! — ответила Фаина. — Может, за знакомство?
— О… Право, это неожиданно, — улыбнулась гостья. — Но давайте–ка уж потом. А то я быстро пьянею, становлюсь игривой, слабо управляемой.
И постучалась к Даше.
Фаина и я молча наблюдали, как «игривая» дама, подобрав свои юбки, прошла в комнату к Ковалевой и закрыла дверь.
Повисла тишина. Что уж они там делали, мы так и не поняли, хотя по очереди подходили и слушали. Ни разу Софья Яковлевна не наругалась на Дашку, ни разу девчонка не заплакала и не засмеялась.
Но дня через четыре, когда встретились на кухне, я вдруг впервые услышал Дашин голос. Она что–то рассказывала Анне Фёдоровне, а та, обомлев, слушала. И я слушал. У Даши был очень приятный, мелодичный голос. Потом Анна Фёдоровна сказала, что у Даши голос, как у ее матери.
Фаина только фыркнула, но тоже погрустнела. Тяжело быть одной, тяжело, ведь никто не скажет, что ты на кого–то похожа…
Я как–то услышал, как Софья Яковлевна разговаривала с тетей Аней на улице.
— Мы пока не приступали к программе, надо отогреть девочку, вы же сами понимаете, — говорила педагог, крутила в руках зонтик и кокетливо поправляла перчатки.
Анна Фёдоровна сунула в перчатку деньги, но Софья Яковлевна замотала головой:
— Нет! Никаких денег не надо пока, нет! Я буду брать деньги, если девочка получит хорошую оценку. В противном случае — увольте, значит, я делала свою работу плохо. Но это в будущем. А пока только подготовительный этап. Вам бы, голубушка, тоже выстрадать всё. Нельзя в себе носить, надо выплакать, выговорить!
И ушла. А тетя Аня так и стояла ещё минут десять, смотрела Софье Яковлевне вслед… Выстрадать, выплакать? Да как это вообще, где и когда? Нет, не получится, нет…
… Дело шло к концу декабря, Петр Викторович снарядился на делянку за город, к знакомому леснику за елкой. У нас в доме всегда, сколько я себя помню, была живая ёлка. Она стаяла на кухне. В комнатах же топорщили хилые искусственные ветки «индивидуальные» елочки, кособокие, как скелеты, просвечивающие и пахнущие то ли бензином, то ли керосином. А на кухне стоял аромат хвои, и было чуть колко от обсыпавшихся на пол иголочек. Я, прибегающий иногда ночью глотнуть из–под крана воды, всегда останавливался около елочки и, замерев, дышал. Говорят, для легких полезно.
Тётя Фая ушла в тот день раньше всех, я слышал сквозь сон, как она громыхала своими тяжеленными, с галошами, валенками в прихожей, ворчала, потом хлопнула дверью, шикнув на спрятавшуюся в подъезде кошку.
Вот мелькнул в окошке тети Фаин красный помпон на шапке, а потом всё стихло. Мне надо было вставать только через два часа, и я сладко зевнул…
Петр Викторович уехал часов в семь, родители тоже ушли на работу, мы с Дашкой нехотя собирались в школу, толкались у ванной, пока Анна Фёдоровна наскоро пекла нам сырники, а потом тоже убежала по делам.
Последний учебный день пролетел очень быстро, впереди новогодний праздник, может быть даже танцы и обжиманцы с девчонками, а потом каникулы! От этого становилось так легко, что я летел домой, будто на крыльях. Переоденусь, зачешу волосы модно, как у Николая Крючкова (его фото висело у нас на стене, и мама говорила, что я на него похож), возьму ботинки и побегу обратно, в школу. И гори оно всё огнем! А завтра дома будет пахнуть холодцом и жареным петухом. Мама всегда готовит на праздник петуха, ей дает кто–то на работе синюшную тушку, она ее запекает и уверяет нас, что это самый вкусный петух из тех, что она ела.
А ещё будут конфеты. Анна Фёдоровна покупает их в магазине, на развес, все те, что мы любим, и высыпает в миску. Вазочек и прочих изысканных посудин у нас тогда не было, но мы не расстраивались, ели так, комкали фантики и смеялись. Мне кажется, на Новый год в нашей квартире смеялись как бы за целый год. А потом папа пел…
Я вбежал в прихожую и услышал всхлипы, раздававшиеся из ванной. Замерев на пороге, я нахмурился и всё никак не мог понять, что там стряслось. На вешалке висело Дашино пальто, а на полу, прямо у входа, валялась Фаинина шапка с красным помпоном.
— Эй! — крикнул я. — Что у вас там?! Что?
Из ванной высунулась Даша, испуганно посмотрела на меня, потом велела принести бинты и теплой кипяченой воды.
— Зачем? — заворчал я. Это копошение совсем некстати, я же могу опоздать на танцы!
— Тётя Фая упала на улице, надо перевязать рану, — пояснила девчонка. — Ну же! Неси скорее!
Босиком я пробежал на кухню, плеснул в ковшик воды, понес в ванную и замер.
Фаина Юрьевна сидела в глубокой чугунной ванной совершенно голая, растрепанная, как ворона. Её дряблое, огромное тело дрожало, а Даша, ничуть не смущаясь, поливала её горячей водой и что–то приговаривала. Она гладила нашу пьяницу по голове, по округлым, в веснушках, плечам, по загрубевшей коже рук и утешала.
Никто так не умеет утешать, как Даша! Фаина слушала её и принималась плакать ещё горше.
— …И никто! Никто меня не любит, Даша! Никто! Все кругом чужие, и всё чужое. И деток нет, и мужа тоже нет. Я думала, что так легче, что не нужно переживать за кого–то, мучаться. А теперь понимаю, что это страшно, Даша, очень страшно, когда не за кого, когда ты одна на всем белом свете… Ты вот не одна, ты Анина. Мишка тоже не один. А я совсем–совсем одна…
Тетя Фая выла и поскуливала, а Даша гладила ее по голове.
— Ну что вы! Вы наша! Правда–правда! И мы за вас переживаем! — услышал я Дашкин голос. — Ну что ты смотришь?! Принеси её халат. Отвернись же! — Девчонка вырвала из моих рук ковшик, бинты и захлопнула дверь.
Через каких–то пятнадцать минут Фаина Юрьевна, чистая, с забинтованной рукой, сидела на кухне, а Даша поила ее чаем. Соседка почему–то, как заяц, стучала по полу тапками.
— Это она от нервов, — доверительно шепнула мне Даша. — Она, представляешь, ещё утром упала, скатилась в овражек, ну тот, что за поворотом. Её никто не заметил. А я по помпончику увидела. Тетя Фая в обмороке лежала, руку, вон, распорола себе. Ох, Миша, как же мне её жалко!
И Дашка, уткнувшись в моё плечо, заревела сама. Я неловко, как будто не управлял своими руками, погладил ее по спине, обнял, зажмурился. Было страшно и в то же время приятно. А перед глазами стоял образ голой Фаины Юрьевны, глыбы в этой проржавевшей, коричневой чугунной ванной, а ещё виделись мне синие Дашины коленки. Господи, зачем ты дал нам сердце?! Мне тоже стало жалко тетю Фаю, а заодно и Дашку, сироту и двоечницу. И я понял, что нельзя так жить, чтобы не выпадало мучений и переживаний, нельзя… И у меня так будет, видимо…
Через полчаса прибежала домой Анна Фёдоровна. Фаина, совсем как будто сошедшая с ума, опять рыдала о том, что совсем она на земле одна, что никого у нее нет и не будет, что похоронила она свою молодость вместе с единственной своей любовью…
Анна Фёдоровна растерянно хлопала глазами, а потом махнула рукой и тоже заплакала.
Они ревели в три голоса — Анна Фёдоровна, Даша и тетя Фая, а я, испугавшись, побежал вон из дома. Я не знал тогда, что делать, если рядом плачет женщина, не знаю и до сих пор. Я от этого теряю голову, меня как будто жжет изнутри, и никак это чувство не прогнать. Никак…
Я топтался на новогоднем празднике в школе, потом катался с ребятами с горы, но был как будто не с ними, а там, на кухне с кафельным полом и капающим краном, там, где плакало сегодня по ушедшей юности и людям, согревающим этот мир, горе. Оно разливалось по полу, оседало на стенах тонким инеем, укрывая рыдающих женщин невидимым саваном...
Но и горе когда–то заканчивается. Права была Софья Яковлевна, его нужно выплакать, до самого донышка вылить из себя. И тогда на освободившееся место зальется спокойствие.
Вконец раскисшие женщины вздрогнули от раздавшегося из прихожей рыка. Анна Фёдоровна вскочила, быстро вытерла полотенцем лицо, икнула и испуганно посмотрела на Фаину.
Та развела руками, мол, что с нас взять. А Даша, как будто обрадовавшаяся, что жизнь, оказывается, продолжается, кинулась встречать Петра Викторовича, с трудом втаскивающего в узкий коммунальный коридор привезенную елку…
Тот Новый год я запомнил навсегда. Мы все сидели за длинным, уставленным едой столом, в центре на блюде лежала мамина добыча — хилый, уставший петух, а вокруг него вареная картошка, квашеная капуста, соленые огурцы и помидоры, хлеб и тушенка. Немного колбасы, немного, совсем чуть–чуть рыбки, которую делили на всех, компот для нас с Дашкой, а для взрослых — она, холодная, «со слезой», водочка.
И вы знаете, даже не это было тогда главным! Главное — это глаза. Дашины, тети Анины, Фаинины — они все светились каким–то чудным, ласковым светом. Они снова стали живыми. Вот это я хорошо запомнил…
В ту ночь Даша рассказала мне о своей маме, о том, как она приходит во сне и гладит свою дочку по волосам.
— Знаешь, мама умела плести «колосок». А я так и не научилась. Но ведь это же не беда, правда?
Я кивал и боялся дышать, так близко было ко мне Дашино лицо, слишком близко…
И она плакала, а я растерянно вытирал катящиеся по её нежным щекам слезы. Я, как заведенный, повторял: «ч–ч–ч–ч», выходило плохо, Даша принималась плакать ещё больше. Это был первый Новый год без ее мамы. Первый в череде многих таких же. И я должен был сделать его пусть не но хотя бы терпимым, теплым, в половину хотя бы таким же уютным, как был бы с ее мамой.
— Ну что ты, Даша! Не надо! Всё будет хорошо же! Даша… — шептал я, а она улыбалась и шмыгала носом, моя милая, рыжая, медь с шоколадом, Дашка…
Через два года я с родителями переехал в отдельную квартиру, у меня родился брат. Первое время я еще приезжал в нашу коммуналку, меня встречала расфуфыренная тётя Фаина, вдруг понявшая, что жить без Петра Викторовича не может, и он я тот самый, кто уготован ей Небом, и улыбчивая тетя Аня с перманентной завивкой. Они поили меня чаем, а Фая ещё и угощала пирожками. Даша постоянно убегала на какие–то кружки, мы с ней виделись очень мало. Софья Яковлевна к ним больше не ходила, незачем было, Даша училась хорошо, её всегда хвалили…
Скоро я тоже погряз в делах, приезжать перестал и потерял все следы своих соседок…
Я встретил Дашу, когда мне было уже за тридцать. Она шла по улице и вела за руку маленького мальчика. Они очень спешили, но я всё же окликнул её.
— Дашка! Ты?
— Миша? Привет. Ну надо же!..
— Твой? — кивнул я на мальчугана.
— Мой. Григорий. Гриша, поздоровайся!
Тот звонко крикнул мне «здрасте».
— Спешите?
— Признаться, да… Но знаешь, хочешь, приходи к нам! Мы всё в той же квартире живем. Теперь она наша, представляешь?! Это долгая история. Ну… — Дарья посмотрела на маленькие часики. — Мы пойдем, хорошо?
— Конечно! Я зайду как–нибудь! Обязательно! — кивнул я, улыбнулся. Даша стала ещё краше. Наверное, такой была и ее мама...
Я так и не зашёл к ним, закрутился, забыл, а потом было уже неловко, потому что прошло слишком много времени.
Но я теперь точно знаю, что любому горю есть конец. Главное — дойти до него, доплыть, не бояться долить все слезы, все до одной, чтобы потом осталась только, как говорят поэты, светлая грусть. И легче это делать вдвоем. В одиночку вряд ли победишь. Я испытал это на себе, потому что жизнь моя катилась совсем не так, как я себе обещал.
Хорошо, что тогда Даша приехала к нам. Она осталась в моей памяти девчонкой, сидящей на кровати, худенькой и в выцветшем платье, милой и очень тихой, как час перед рассветом. Этот час самый темный, но за ним только радость от выскальзывающего из–за горизонта солнца, от первого луча, который делает этот мир снова прекрасным. Нужно только дождаться рассвета, во что бы то ни стало!..
(Автор Зюзинские истории)
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 3