Ваську выгнали. Опять. Третий раз за его ещё короткую жизнь. Не везло ему как-то, не вело. Только годик исполнился, а уже из тёх семей выбросили. Ну, как выбросили. Сперва его передавали из рук в руки. А потом. Потом, просто вынесли на улицу и отойдя подальше от дома. Опустили в мусорный бак и убежали. Чтобы он не мог найти путь домой. А он и не искал.
Он всё понял. Сразу понял. По выражению лица мужчины. Жена его очень огорчилась, когда Васька поцарапал новый, кожаный диван. Очень дорогой. Она и вынесла приговор. А муж? А, что муж?
Он всегда и со всем соглашался.
Взял под мышку годовалого кота и пошел к мусорке в соседнем дворе.
Васька и не побежал бы за ним. Нет Не побежал. Он видел приговор в его глазах и понимал
Всё бесполезно. Попрощался бы хоть по человечески. Погладил на прощанье. Извинился. А так.
Как-то не по человечески получилось. Будто ведро с мусором высыпал.
Васька вздохнул и попытался найти в мусоре что-нибудь съестное, Перекусив старыми кусочками курицы. Он выбрался и усевшись рядом с большим зелёным баком. Стал смотреть на Солнце.
Он щурился, но не отворачивался. От этого большого, светлого круга шло тепло. И ему очень это нравилось.
Это были последние солнечные лучи. Лучи лета, осени, зимы. Небольшое потепление. И корочка льда растаяла.
А в душе Васьки замёрзла.
Вечер и ночь были холодными. После захода солнца. Ветер и мороз принялись за своё дело.
Рыжий кот замерзал. Он понятия не имел куда идти и как прятаться, а поэтому.
Нашел большую кучу пожухлых, рыжих листьев и забравшись в них. Свернулся клубочком. Сперва было очень холодно и он дрожал, но потом.
Потом, когда от ветра с мокрой ледяной крошкой. Его рыжая шубка задубела. Ему почему-то стало теплее и дрожь прошла. Какой-то голос в глубине нашептывал хорошие слова. Которые убаюкивали его и предлагали закрыть глаза и забыть обо всех горестях и несчастьях.
Свернись ещё, и спи. Спи, спи, спи.
Слышал он и тепло.
Тепло разливалось по его окоченевшему тельцу.
Ведь это так просто. Надо только сдаться и всё пройдёт. И наступит покой и вечность. Уйдут обиды и огорчения.
Васька последний раз вздохнул и согласился. А зачем бороться? Ради чего?
Ведь завтра его ждёт тот же самый холод и голод. И то же самое желание. Закрыть глаза и никогда больше. Никогда.
Никогда не открывать их.
Фонари на улице зажглись сперва там, вдалеке. И Васька последний раз взглянул на них. Он часто смотрел на их свет из своего окна. Тёплого.
Рыжий кот последний раз вобрал в себя этот свет и глаза его.
Вспыхнули в угасающей темноте.
Этот последний огонёк и привлёк внимание маленькой рыжей девочки. Шедшей домой с папой.
Она дёрнула его за рукав.
-Там.
Сказала она.
-Там в листве, кто-то есть.
-Нет там никого.
Зябко поёжился папа.
-Идём скорее домой. Я замёрз.
И он попытался увести её от большой, тёмной кучи прелых и обледеневших листьев. Рыжая девочка, дёрнула плечом.
-Я видела.
Сказала она.
-Я видела свет.
-Свет в куче старой листвы?
Удивился папа.
-Не может быть такого. Не может.
Но.
Она уже была рядом и разрыв верхний слой. Наткнулась на него. Рыжего кота.
-Папа!
Закричала она.
-Я же видела. Это он.
-Кто он?
Удивился папа, подойдя.
-Вот он.
Сказала девочка и попыталась поднять обледеневшее тельце.
-Оставь его.
Сказал папа.
- Он уж умер. Не будем же мы нести домой мёртвого кота.
- Он не умер.
Ответила рыжая девочка.
-Я знаю. Я знаю. Он жив. Я же видела свет в его глаах.
-Свет в глазах кота7
Пожал папа плечами.
-Свет в кошачьих глазах?
Он подошёл ещё ближе и подняв тельце попытался услышать или нащупать биение сердца.
А Ваське так хотелось спать. Так хотелось. Сон смежил его веки и тепло наполнило его тело. И голос внутри шептал ему.
Спи, спи, спи… Не открывай глаза.
Но это голосок. Тоненький детский голосок всё повторял и повторял упрямо.
-Свет в его глазах.
-Что они от меня хотят? Почему опять мучают? Почему не дают спокойно уснуть?
Он с огромным трудом раскрыл глаза, чтобы увидеть тех. Кто даже сейчас мешает ему.
-Вот!
Закричал детский голосок.
-Вот!!! Я же говорила. Ты видел? Опять. Свет!!!
-Да какой свет?
Удивился он, но. Снял с себя куртку и завернув в неё рыжее тельце. Пошел по направлению к дому.
Дочка побежала рядом с ним. Она торопила его.
-Папа, папочка. Пожалуйста, быстрее. Ему же холодно.
Они исчезли в подъезде, а потом. В окнах пятого этажа зажегся свет.
Ваську купали тёплой водичкой и поили согретым молочком. А девочка.
Девочка уговаривала.
-Ты только не умирай. Не умирай, пожалуйста.
И лёд на его шерстке растаял. И в душе растаял.
И большой рыжий кот с удивлением наблюдал. Как папа с дочкой обхаживает его. Он уже проснулся и теперь тепло.
Тепло наполняло всю его сущность. Нет. Не от батарей. А от маленького детского сердечка.
А снаружи стоял он. Тот, кто иногда приходит на помощь.
Он стоял и смотрел на светящиеся окна пятого этажа.
Он стоял и говорил.
-Всё, что могу. Всё что могу.
Он постоял и немного подумав добавил.
-Свет. Не каждый его видит. Не каждый. И не каждый, кто видит, может сохранить.
А Васька, смотря на девочку с рыжими волосами. Не думал о величии человека. О таких вещах думают люди. Он думал о своём.
Он видел свет. Свет в её глазах.
Автор: Олег Бондаренко-Транский
Источник :
https://dzen.ru/a/ZpF2DtfikzeRBK8p
Комментарии 20
Бабка села рядом, положила сверток на колени, развернула. Крохотная девочка вздрогнула, проснулась, раскинула ручки, растопырила пальчики, заплакала – закашлялась.
— Ишь, вскинулась! Чисто тетёрка! – Бабка зашевелила губами, бормоча что-то непонятное.
«Что я делаю, госпадиии… съест! Съест! Ума я лишилась с горя, вон оно что! Зуб! Зуб ведь у нее. И печь! Матушки мои, сама принесла, в лапы сунула кровиночку свою! Отберу пока не поздно, виданое ли дело – дитя свое бабке оставлять! Отберу, в платочек замотаю, спасу! Как спасу? Куда нести-то Дунечку мою?». Вспомнила, как водила баб, знахарок, как лекарь приезжал, как в церкву носила – все одно « молись и жди чуда, мать». Как таяла на глазах девочка: носик заострился, личико скорбное, сморщенное — смо...Ещё– Недужное оно. Лает. Губы уж синеют, – стараясь не смотреть на старуху, протянула ей кулек, а в голове ярмарочной каруселью все крутилось страшное «зуб у нее. Ноет зуб, крови просит человечьей». Отдала и осела кулем на пороге, ноги не держали.
Бабка села рядом, положила сверток на колени, развернула. Крохотная девочка вздрогнула, проснулась, раскинула ручки, растопырила пальчики, заплакала – закашлялась.
— Ишь, вскинулась! Чисто тетёрка! – Бабка зашевелила губами, бормоча что-то непонятное.
«Что я делаю, госпадиии… съест! Съест! Ума я лишилась с горя, вон оно что! Зуб! Зуб ведь у нее. И печь! Матушки мои, сама принесла, в лапы сунула кровиночку свою! Отберу пока не поздно, виданое ли дело – дитя свое бабке оставлять! Отберу, в платочек замотаю, спасу! Как спасу? Куда нести-то Дунечку мою?». Вспомнила, как водила баб, знахарок, как лекарь приезжал, как в церкву носила – все одно « молись и жди чуда, мать». Как таяла на глазах девочка: носик заострился, личико скорбное, сморщенное — смотреть страшно, заходилась кашлем и плакала поначалу, потом уж плакать сил не было – сипела только.
Как металась с травами, да снадобьями. И слова мужнины: «Что ты мечешься, полоумная? Ты баба здоровая, еще народишь! Какие годы твои?»
Старуха закутала ребенка, кряхтя встала.
– Решилась? – голос звучал глухо, будто издалека.
Стеша заплакала, зажмурилась, булькнула – «даааа».
– Вопросов не задавай, в окошко не мотри! Принесешь муки, молока надоишь сваво, если есть, - оставишь на пороге. Так три дня. Кому скажешь – глаза тебе от бела света отворочу, поняла?
Стеша закрыла лицо руками.
– Поняла?
Сняла платок с головы, утерлась, кивнула головой. Пошла в сторону дома, не оглядываясь. Зашла в хату – бледная, губы ниточкой, цыкнула на старших, велела из дому не выходить. Взяла плошку, вышла в сени, стала цедить из розовой, набухшей груди тощее, голубоватое молоко. К вечеру пошла обратно за лес, к яру. Туда, куда ходить нельзя.
Изба страшная, вся мхом поросла, кривая да темная. Ельник вокруг щерится клыками-ветками. Сова стращает, ухает. На пороге кот сидит, в темноту таращится – худой, да запаршивленный, левое ухо рваное. Поставила узелок рядом с ним. На оконце глянула – свет жаркий, красный, беспокойный. Подошла чуть ближе, слышно как бабка что-то бормочет, напевает, да в ладоши похлопывает. Зуб, наверное, заговаривает…
Не разобрать. Печь топит. Подошла чуть ближе, глянула – старуха тесто месит, обхлопывает. Девочки не видно.
Со страху застонала. Бабка замерла, повернулась к окошку – нос крючком, в ухе кольцо блестит. Стеша рванулась, как птица из-под снега, кинулась в лес, побежала. Раза три споткнулась – разбилась вся.
ай, да серые коты из-за моря шли
из-за моря шли в лапах сон несли
а и сон говорит – я тебя усыплю
а и дрема говорит – я тебя удремлю
баю-бай.
— Не жри малину-то, в лукошко сбирай! – Васька отвесил сестре подзатыльник. Старший брат все-таки, за порядком кто кроме него следить будет?
— Далече зашли, сюда ходить-то нельзя, да уж больно ягода тут крупная.
— А почему нельзя? – не переставая есть малину, спросила маленькая белобрысая девочка.
— Тут знаешь что? Изба на курьих ногах. Баба Яга тут живет!
— Это которая детей ест заместо хлеба?
— Ага. Та самая.
— Ой, пойдем, глянем разок!
— Нельзя! – строго сказал старший. – Беда будет. Съест и косточки обглодает!
Подкрадывались к избе,...Ещё… Девочка, закутанная в теплое тесто, угрелась, наконец, и уснула. Бабка пощупала, не сильный ли жар от печи. Нет, в самый раз. Можно уже кулек и в теплую печь отправлять. Пусть дите распарится, раздышится малиновым духом, березовым листом да дубовой корой. Хворь вся из нее и выйдет. Тихо запела скрипучим голосом:
ай, да серые коты из-за моря шли
из-за моря шли в лапах сон несли
а и сон говорит – я тебя усыплю
а и дрема говорит – я тебя удремлю
баю-бай.
— Не жри малину-то, в лукошко сбирай! – Васька отвесил сестре подзатыльник. Старший брат все-таки, за порядком кто кроме него следить будет?
— Далече зашли, сюда ходить-то нельзя, да уж больно ягода тут крупная.
— А почему нельзя? – не переставая есть малину, спросила маленькая белобрысая девочка.
— Тут знаешь что? Изба на курьих ногах. Баба Яга тут живет!
— Это которая детей ест заместо хлеба?
— Ага. Та самая.
— Ой, пойдем, глянем разок!
— Нельзя! – строго сказал старший. – Беда будет. Съест и косточки обглодает!
Подкрадывались к избе, хорохорились…Мол, не боимся – не маленькие уже! А как поближе подошли, так и притихли. Девочка начала ныть со страху: «Пойдем отселева. Пойдеоом!» На нее цыкнули. Минька самый храбрый, а может просто дурной, подкрался к оконцу. Глянул. Захолодел.
Баба – Яга месила тесто на скобленом столе. Тесто большое, толстое, теплое – похлопывала его, как порося по боку, тесто подрагивало и похрюкивало. Глядь, а она в тесто дитё заворачивает! Маленького, сморщенного мальчика. Тетка Марийка родила до срока, такие не живут, Минька ходил с матерью к ней – мать утешала, а Минька с нескрываемым отвращением смотрел на этого лягушонка.
Тут Минька не выдержал, заорал дурным голосом, понесся стремглав. Бабка выскочила на порог, засвистела, заулюлюкала, заголосила на весь лес:
«Ишь, Тетёрка, Масленок, Заюнок, Коростель, Брусникаааа… геть отседовааа!» Потом захохотала, заухала совой, обнажив голые,бледные десны.
Бежали все. И все по-разному: кто орал, кто плакал, кто визжал.
Дунечка бежала молча, от страха высоко вскидывая руки – крылья… Чисто тетёрка!
В нее всегда смотрят на прощание.
Я долго пыталась вспомнить истории, когда влюблялись именно в спину. В голове мелькал только профиль — начиная со строчек Иосифа Бродского: «Мои мысли полны одной женщиной, чудной внутри и в профиль», и заканчивая словами великого оператора Рерберга, обращенными ко мне: «Ты мелькнула в окне своим профильком...» Я сама обожаю снимать актрис в профиль. Красивый профиль — это почти девяносто процентов успеха. Его невозможно подделать. И вдруг... Мне пришла на ум история про любовь к некрасивой спине, к самой уродливой спине, какую только вы можете себе вообразить.
Это было в юности. Я попала в туберкулезный санаторий, где нас поили кислородным коктейлем и на руке я носила вечно воспаленную пробу Манту. В одно солнечное утро ко мне в комнату подселили соседку. Она вошла с чемоданчиком и застыла в дверях — я сразу приметила что-то странное в ее хрупкой фигуре. Когда она повернулась к своей кровати, я с детским ужасом увидела, что на ...ЕщёВ чем важность спины?
В нее всегда смотрят на прощание.
Я долго пыталась вспомнить истории, когда влюблялись именно в спину. В голове мелькал только профиль — начиная со строчек Иосифа Бродского: «Мои мысли полны одной женщиной, чудной внутри и в профиль», и заканчивая словами великого оператора Рерберга, обращенными ко мне: «Ты мелькнула в окне своим профильком...» Я сама обожаю снимать актрис в профиль. Красивый профиль — это почти девяносто процентов успеха. Его невозможно подделать. И вдруг... Мне пришла на ум история про любовь к некрасивой спине, к самой уродливой спине, какую только вы можете себе вообразить.
Это было в юности. Я попала в туберкулезный санаторий, где нас поили кислородным коктейлем и на руке я носила вечно воспаленную пробу Манту. В одно солнечное утро ко мне в комнату подселили соседку. Она вошла с чемоданчиком и застыла в дверях — я сразу приметила что-то странное в ее хрупкой фигуре. Когда она повернулась к своей кровати, я с детским ужасом увидела, что на спине у нее огромный горб!
— Здравствуйте, я Клавдия, — сообщила она мне тихим голосом, поспешно сев на кровать и спрятав от меня горб. На что я тут же спросила:
— У вас еще и туберкулез?
Клавдии было лет восемнадцать, но из-за воскового цвета лица можно было дать и тридцать. С первого и до последнего дня она меня поражала. Сначала вынула из чемоданчика фотографию какого-то принца и прикрепила на стену как раз напротив подушки. Не раздеваясь, легла и стала смотреть в этот снимок, загораживая его собой и не давая подробно рассмотреть. Когда ее позвали к врачу, она забрала фото с собой, бережно спрятав в элегантную сумочку-баул.
Вечером она не читала — даже не попросила настольную лампу — а опять отвернулась к стене и снимку незнакомца. Ночью я проснулась от странных звуков, мне показалось, что соседка плачет, но нет — она стонала. Это было так пугающе и незнакомо мне, четырнадцатилетней, что я спросила
Та вздрогнула в темноте под одеялом и затихла.
И еще несколько дней эта Клавдия стойко со мной не разговаривала, унося с собой фото и демонстрируя фирменный уход, — она словно подчеркивала свой недостаток, надевая обтягивающие черные водолазки. Пшикалась духами, отдельно надушивая графичный горб! И гордо удалялась.
Лед тронулся на пятый день — Клавдия заговорила.
— Вы знаете, — она всегда обращалась ко всем на «вы», — он скоро приедет ко мне. — И, вытащив из сумочки фотографию, протянула ее мне.
Я наконец смогла рассмотреть черно-белое фото незнакомца — и это снова испугало меня: он был невероятно красив! На картинке, на фоне кудлатых кустов, стоял плечистый блондин из девичьих снов — с волнистыми волосами, безупречным лицом кинозвезды и белоснежной улыбкой. Я даже подумала, что моя соседка вырезала фото из какого-нибудь журнала. Но нет, на оборотной стороне стоял штамп ателье и перьевой ручкой были написаны год и месяц. Не успела я проанализировать ситуацию, как она...Ещё— Вам что, больно?
Та вздрогнула в темноте под одеялом и затихла.
И еще несколько дней эта Клавдия стойко со мной не разговаривала, унося с собой фото и демонстрируя фирменный уход, — она словно подчеркивала свой недостаток, надевая обтягивающие черные водолазки. Пшикалась духами, отдельно надушивая графичный горб! И гордо удалялась.
Лед тронулся на пятый день — Клавдия заговорила.
— Вы знаете, — она всегда обращалась ко всем на «вы», — он скоро приедет ко мне. — И, вытащив из сумочки фотографию, протянула ее мне.
Я наконец смогла рассмотреть черно-белое фото незнакомца — и это снова испугало меня: он был невероятно красив! На картинке, на фоне кудлатых кустов, стоял плечистый блондин из девичьих снов — с волнистыми волосами, безупречным лицом кинозвезды и белоснежной улыбкой. Я даже подумала, что моя соседка вырезала фото из какого-нибудь журнала. Но нет, на оборотной стороне стоял штамп ателье и перьевой ручкой были написаны год и месяц. Не успела я проанализировать ситуацию, как она сообщила мне:
— Он любит меня и скоро приедет. И мы вот-вот поженимся — он так настаивает.
На ее туберкулезном лице проступил румянец. Я вернула фотографию в ее дрожащие руки — сразу поняла, что она бредит.
Собравшись с духом, спросила с жалостью:
— А когда он приедет?
— Он приедет завтра.
С этой секунды волнение охватило и меня тоже — мы обе начали его ждать. «Зачем она сказала точное время своего позора? Ведь можно было бы не говорить, что он приедет, и морочить мне голову до самого отъезда, — думала я в ночи, — а теперь она поставила себя в такое положение, что завтра превратится в «сумасшедшую горбунью-врушку».
Утром Клавдия ни свет ни заря завозилась, забегала по комнате: она то мыла волосы, то натиралась каким-то кремом, то по очереди надевала свои черные свитерки, советуясь со мной, какой ей лучше. Мы так нанервничались за эти часы ожидания, что, мне кажется, вызвали дикий ливень и грозу за окном. Под один из всполохов молнии Клавдия затуманенно остановила на мне свой взгляд и механическим голосом сказала:
— Он уже рядом.
Мы посидели друг напротив друга на кроватях еще минут пять. Наконец, она произнесла:
— Побежали ему навстречу?
Невольно я заражалась ее одержимостью встретить принца. Мы надели плащи и, выбравшись через секретную дырку в заборе, сквозь кромешный ливень, поспешили на станцию.
Там в ожидании электрички мы выпили какао и хохотали, как захмелевшие. Но я-то хохотала от ужаса, что же теперь будет с бедной Клавдией, когда любимый не приедет, потому что она его сочинила, потому что его такого нет в ее жизни с черными водолазками. Она опять пшикнулась духами на горб, как только задудела причалившая электричка. Мы выбежали на перрон. Людей было мало — серая толпа с усталыми неприветливыми лицами. На фоне красавца с фотографии все были уродами. Поток стал редеть, прошел последний грибник, покосившись на горбунью с алым румянцем. Я мялась рядом.
Через секунду показались две фигуры — он шел с ней на руках. Высокий блондин! Когда они остановились напротив меня, он, не опуская ее на землю, улыбнулся. В жизни он был еще красивее, чем на фотокарточке: васильковые глаза, а главное, влюбленный зачарованный взгляд.
Клавдия опустила лицо в букет сирени, и так он ее нес до самой дырки в санаторном заборе.
На следующий день он увез Клавдию. На столике она оставила мне адрес. И его букет в банке. Я помню, как они уходили — как раз прощальный взгляд в спину. Он — высокий, прямой, идеальный и оттого какой-то скучный в своем совершенстве, она — черная, графично-худая, со словно уснувшей на плече птицей, спрятавшей голову под крыло. Красивее и драматичнее «прощального ракурса» я уже более не встречала.
Потом из ее писем я узнала, что у него была мама-горбунья.
Ах, что мы знаем об этих «кротких женщинах»! Ничего мы о них не знаем.
Нет, не там нужно искать нежность. Я видела ее иначе. В обликах совсем не поэтических, в простых, даже забавных.
В первый раз посетила она мою душу – давно. Душе моей было не более семи лет. Огромные семь лет. Самые полные, насыщенные и значительные эти первые семь лет человеческой жизни.
Был вечер, была елка. Были и восторг, и зависть, и смех, и ревность, и обида, – весь аккорд душевных переживаний.
И были подарены нам с младшей сестрой картонные слоники, серые с наклеенной на спине красной бархатной попонкой с золотым галуном. Попонка сбоку поднималась и внутри в животе у слоников бренчали конфетки.
Были подарки и поинтереснее. Слоники ведь просто картонажи с елки.
Я высыпала из своего картонажа конфетки, живо их сгрызла, а самого слоника сунула под елку – пусть там спит, а за ночь придумаю, кому его подарить.
Вече...ЕщёВ нашем представлении рисуется нежность непременно в виде кроткой женщины, склонившейся к изголовью.
Ах, что мы знаем об этих «кротких женщинах»! Ничего мы о них не знаем.
Нет, не там нужно искать нежность. Я видела ее иначе. В обликах совсем не поэтических, в простых, даже забавных.
В первый раз посетила она мою душу – давно. Душе моей было не более семи лет. Огромные семь лет. Самые полные, насыщенные и значительные эти первые семь лет человеческой жизни.
Был вечер, была елка. Были и восторг, и зависть, и смех, и ревность, и обида, – весь аккорд душевных переживаний.
И были подарены нам с младшей сестрой картонные слоники, серые с наклеенной на спине красной бархатной попонкой с золотым галуном. Попонка сбоку поднималась и внутри в животе у слоников бренчали конфетки.
Были подарки и поинтереснее. Слоники ведь просто картонажи с елки.
Я высыпала из своего картонажа конфетки, живо их сгрызла, а самого слоника сунула под елку – пусть там спит, а за ночь придумаю, кому его подарить.
Вечером, разбирая игрушки и укладывая спать кукол, заметила, что сестра Лена как-то особенно тихо копошится в своем углу и со страхом на меня посматривает.
– Что бы это такое могло быть?
Я подошла к ней, и она тотчас же схватила куклино одеяло и что-то от меня прикрыла, спрятала.
– Что у тебя там?
Она засопела и, придерживая одеяло обеими руками, грозно сказала:
– Пожалуйста, не смей!
Тут для меня осталось два выхода – или сказать «хочу» и «буду» – и лезть напролом, или сделать вид, что мне вовсе не интересно. Я выбрала последнее.
– Очень мне нужно!
Повернулась и пошла в свой угол. Но любопытство мучило, и я искоса следила за Леной. Она что-то все поглаживала, шептала. Изредка косила на меня испуганный круглый свой глазок. Я продолжала делать вид, что мне все это ничуть не интересно, и даже стала напевать себе под нос.
И мне удалось обмануть ее. Она встала, нерешительно шагнула раз, два, и видя, что я сижу спокойно, вышла из комнаты.
В два прыжка я была уже в ее углу, содрала одеяльце и увидела нечто ужасно смешное. Положив голову на подушечку, лежал спеленутый слоник, безобразный, жалкий, носатый. Вылезающий из сложенной чепчиком тряпки хобот и часть отвислого уха – все было так беззащитно, покорно и кротко и вместе с тем так невыносимо смешно, что семилетняя душа моя растерялась. И еще увидела я под хоботом у слоника огрызок пряника и два ореха. И от всего этого стало мне так больно, так невыносимо, что, чтобы как-нибудь вырваться из этой странной муки, я стала смеяться и кричать:
– Лена! Глупая Лена! Она слона спеленала! Смотрите! Смотрите!
И Лена бежит, красная, испуганная, с таким отчаянием в глазах, толкает меня, прячет своего слоника. А я все кричу:
– Смотрите, смотрите! Она слона спеленала!
И Лена бьет меня крошечным толстым своим кулаком, мягким, как резинка, и прерывающимся шепотом говорит:
– Не смей над ним смеяться! Ведь я тебя у-у-убить могу!
И плачет, очевидно от ужаса, что способна на такое преступление.
Мне не больно от ее кулака. Он маленький и похож на резинку, но то, что она защищает своего уродца от меня, большой и сильной, умеющей – она это знает – драться ногами, и сам этот уродец, носатый, невинный, в тряпочном чепчике, – все это такой болью, такой невыносимой, беспредельной, безысходной жалостью сжимает мою маленькую, еще слепую душу, что я хватаю Лену за плечи и начинаю плакать и кричать, кричать, кричать... Картонного слоника с красной попонкой – уродца в тряпочном чепчике – забуду ли я когда-нибудь?
* * * Надежда Тэффи. О нежности
На страницу к себе приносила.. казалось бы.. а тоже нет. Многое "нет" из того, что мне "да" , практически никого)