Пётр Вяземский
***
Жизнь наша в старости – изношенный халат:
И совестно носить его, и жаль оставить;
Мы с ним давно сжились, давно как с братом брат;
Нельзя нас починить и заново исправить.
Как мы состарились, состарился и он;
В лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже,
Чернилами он весь расписан, окроплен,
Но эти пятна нам узоров всех дороже;
В них отпрыски пера, которому во дни
Мы светлой радости иль облачной печали
Свои все помыслы, все таинства свои,
Всю исповедь, всю быль свою передавали.
На жизни также есть минувшего следы:
Записаны на ней и жалобы, и пени,
И на нее легла тень скорби и беды,
Но прелесть грустная таится в этой тени.
В ней есть предания, в ней отзыв, нам родной,
Сердечной памятью еще живет в утрате,
И утро свежее, и полдня блеск и зной
Припоминаем мы и при дневном закате.
Еще люблю подчас жизнь старую свою
С ее ущербами и грустным поворотом,
И, как боец свой плащ, простреленный в бою,
Я холю свой халат с любовью и почетом.
Между 1874 и 1877
❓Чем это интересно: комментирует Рыбкин Павел
Образ халата – один из центральных в поэзии Вяземского. В этом стихотворении он еще и окроплен чернилами, чьи пятнам автору дороже любых тканых узоров, то есть становится символом сразу и жизни, и ремесла поэта. И один тематический узор здесь угадывается сразу.
Как в самом начале пути поэт прощался со стихами, так он еще в сентябре 1817 года простился и с халатом. «Прощание…» отразило настроения Вяземского после назначения на службу в Варшаву, того самого которое привело сначала к «Унынию», а затем и к «Негодованию». Оно также отражало содержание эссе Д. Дидро «Сожаления о моем старом халате, или Совет тем, у кого вкус больше, чем удача» (1772). В этих стихах, по словам Л. Гинзбург, халат служит символом «беззаботности, материальной независимости и дилетантизма», а по словам В. Перельмутера – это еще и символ «частной жизни, прожитой “у себя”, дома, вне соображений карьерных и политических, диктующих произносить не то, что на уме, но то, чего ждут от тебя услышать».
Следует добавить, что для самого Вяземского это еще и важнейший символ непринужденной игры, улыбки, «шутки легкокрылой», без которых для него настоящая поэзия невозможна – именно в этом смысле ему «жалок любовник муз постылый, / Который нег халата не вкушал», а следовал только правилам, уставам, канонам, требованиям моды. Весьма показательно, кстати, что при «заговенье стихами» халат, хоть и остается символом частной жизни, но – через прозу («года к суровой прозе клонят») – связывается уже не с игрой и с шутками, а с благочестивым браком.
Словно бы предчувствуя, что серьезное служение на благо страны может не получится, поэт просит свой халат, чтобы тот принял его обратно в свои объятия. Так оно и происходит в стихотворении «На прощанье» (на сей раз это, впрочем, всего лишь прощанье с дачей в Лесном под Петербургом перед длительной поездкой за границу). Вяземский пишет:
Когда мой ум в халате, сердце дома,
Я кое-как могу с собою ладить,
Отыскивать себя в себе самом
И быть не тем, во что нарядит случай,
Но чем могу и чем хочу я быть.
Наконец в последнем прощальном – теперь уже с самой жизнью – стихотворении старый халат становится ее всеохватным символом. Видимо, недаром, как обратил внимание В. Перельмутер, в иконографии Вяземского, особенно в поздние годы, так много портретов в халате. Поэт подчеркивает «минувшего следы», «ущербы» и «грустные повороты» на жизненной ткани. Здесь они как раз служат знаками того, что прожита она была всерьез, а не шутя. Вспоминаются строки из далекого будущего, например, из «Двадцати сонетов к Марии Стюарт» (1974) И. Бродского: «К подержанным вещам, / имеющим царапины и пятна, / у времени чуть больше, вероятно, / доверия, чем к свежим овощам. / Смерть, скрипнув дверью, станет на паркете / в посадском, молью траченном жакете».
Смерть, хотя и давно ожидаемая, явилась к Вяземскому не мирно и по-домашнему. Как пишет В. Бондаренко, она была «страшной, тяжелой, неопрятной, какой-то торопливой, скомканной. Вяземский уходил так, как если бы он был поэтом XX или даже XXI века». Князь измучил своего камердинера. Вскидывался посреди ночи и начинал то невнятно диктовать какие-то письма, то записывать что-то прямо на голой столешнице и потом спрашивать, куда слуга девал его записи. Потом он начинал материться, причем делал это виртуозно и гораздо чище, чем диктовал, «отчеканивая каждое слово». Потом попросил записную книжку и начал вносить в нее путаные замечания о стихах Хемницера, последнем, что он прочитал в своей жизни. И тут следует вспомнить смерть Василия Львовича Пушкина. Его великий племянник о последних часах дяди написал А. Плетневу: «Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? Приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись он узнал меня, погоревал, потом помолчав: как скучны статьи Катенина! и более ни слова. Каково? Вот, что значит умереть честным воином, на щите…»
Вяземский с его предсмертными записками об Иване Хемницере тоже умер честным воином. Не зря же он холил «с любовью и почетом» свой халат, как боец – простреленный плащ.