Говорили, что он страшно пьет и кричит по ночам. Я спрашивал у Мишки, но тот молчит. Мишина мать, Мария Львовна, работала, как лошадь, чтобы прокормить троих детей. У Мишки есть еще два младших брата. Им всем вечно всего не хватало — денег, одежды, ботинок и сандалий, места в комнатенке. Моя мама иногда собирала в мешок мои старые вещи и несла Марии Львовне, а та отталкивала мешок и строго сводила у переносицы свои чёрные, вразлет, брови.
— Но вам же нужнее, Маша! Возьмите! Ну что ребятишки в обносках будут… — шептала моя мама и опять совала свой куль. — Ради детей! Позвольте вам помочь! А если у меня беда будет, то и вы мне поможете!
Тетя Маша поджимала губы. Про неё говорили: «Гордая!» А ещё она была очень красивая, очень! И все её жалели, что вот приходится жить с мужем–инвалидом, считай, с получеловеком, ни тебе ласки, ни супружеского внимания.
А Мария Львовна смеялась в лицо тем, кто такое говорил.
— Себя пожалейте! Меня Федя так любит, что большего и не надо. Ни на кого бы его не променяла! А здоровье… Ну что ж, мне Бог за двоих сил дал, так и проживем! И ребята подрастают, помощники.
Женщины усмехались ей вслед, а особенно соседка Элечка.
— Гордая. Да со временем пообломается. Лямку–то тянуть не долго можно, потом ослабнет. И всё равно сдаст своего Федьку в дом инвалидов. — Элеонора Алексеевна брезгливо сбрасывала с рукава пылинку. Она–то со своим инвалидом давно разобралась, навещает, привозит лакомства, улыбается, говорит, что скучает, а потом с чувством выполненного долга выпорхнет из интерната, и была такова. Через месяц опять навестит. Непременно через месяц.
Послевоенное время, надо вставать на ноги, а тут тяни тех, кто вернулся к тебе не таким, как ты ожидала.
Мы познакомились с Элеонорой в эвакуации. Каждый вечер она рассказывала, какой у неё статный, красивый муж, воюет, пишет письма, присылает фотографии. И она ему пишет, сплошь «лямуры», как она выражалась. Говоря это, Элечка смеялась, закрыв рот своей маленькой ручкой, её плечики вздрагивали. Моя мать слушала и молчала. От её мужа нет ни слуху ни духу вот уже полтора года…
Элеонора Алексеевна была первой, если надо идти в госпиталь и читать стихи раненым, даже какие–то сценки ставила, говорила, что тонко всё чувствует и может из ерунды сделать «шедевр». Она очень любила потом, после спектакля, присесть на краешек чьей–нибудь кровати и слушать благодарности от раненого бойца. А когда он спрашивал, чем же может её отблагодарить, пожимала плечиками.
— Знаете… — Как будто виновато прятала она глаза. — Очень кушать хочется…
И солдат отдавал ей лежащий на тумбочке ломоть хлеба или шоколадку, как повезет.
Элечка заливалась краской, прятала угощение в кармашек, специально пришитый для таких вот подарков, и уходила, по пути оглядывая другие тумбочки…
Так и жили, дальше вернулись в родно город, Элеоноре Алексеевне, живущей раньше через две улицы от нас, дали комнату поближе. Их дом разбомбило, Эля выбила себе новое жилище.
А потом, в июле сорок пятого, её муж вернулся с войны. Элечка всю неделю до этого бегала, как будто с ума сошла, прическу делала, платье вынула, «то самое, в котором знакомились», с кружевным воротничком и с голубой лентой по подолу, щебетала и опять смеялась, закрывая ротик рукой.
Но когда на перроне увидела своего калечного Сергея, то вся побледнела, за поручень схватилась.
«А я ведь его издалека приметила! — шептала она потом на кухне моей матери, всхлипывала, мелко дрожала. — Он ковыляет на своих подпорках, ползет почти, а я всё думаю, лишь бы не мой, лишь бы… Как же он так мог со мной поступить?! Одна рука, одна нога, глаз тоже один! — возмущалась она. — Как же можно быть таким?!»
Она не прожила с ним и двух месяцев, поплакала, договорилась о «месте», собрала его вещички и отправила с глаз долой. Теперь вот навещает…
Элеонора Алексеевна нисколько не стыдится своего поступка.
«Я сделала, как ему лучше! — твердит она. — И ты, Маша, подумай! За ними там уход, да и зачем детям твоим на такое смотреть?! Тем более пьет…»
Мария Львовна после очередного такого разговора выгнала Эльку, била её по спине тряпкой и плакала…
А мы с матерью всё ждали батю.
— Вот папка приедет, покрасим стены, полки навесим, столы он нам сделает, заживем, Сашка! — каждый вечер говорила мама, ероша мои волосы, жесткие, выцветшие на солнце, они никак не хотели укладываться в «приличную», как говорила мама, прическу. И тогда их приходилось то и дело мочить и прижимать рукой. Меня это раздражало, но, если мама хочет, я буду так делать.
Я тогда вообще верил всему, что говорит мама. Верил, что она ждет отца, что любит меня, что я «так на него похож, что ей легче становится».
Лежа на раскладушке, я уже представлял себе, как вернется батя, мы закатим пир на весь мир, будем есть квашеную капусту и огурцы, мама испечет пирог, соседка даст нам свою красивую фарфоровую посуду. Отец станет курить и вздыхать. Все фронтовики непременно курят, скрутив тугую папиросу и чиркнув спичкой. А потом он расскажет нам, как воевал, и начнет показывать медали. Все будут слушать его, а он, мой батя, велит мне сесть к нему на колени, я уткнусь лицом в его гимнастерку и замру, вдыхая этот до боли нужный мне запах — пота, дорожной пыли, немного гари и земли.
Я мечтал, что когда вернется батя, наша жизнь станет совсем другой. У окна он поставит мне письменный стол, чтобы делать уроки, мы сходим на барахолку и найдем там лампу, обязательно с зеленым абажуром, такую, как у нашего школьного директора, Петра Семеновича. Она почему–то мне очень нравилась. И что по утрам он будет делать со мной зарядку, и научит стрелять, и познакомит со своими однополчанами. У каждого фронтовика есть однополчане, сильные, смелые люди, с которыми прорывались через вражеский заслон и кричали: «Ура!» …
… Мишка жевал хлеб и посматривал на висящую на стене фотографию.
— Этот же твой отец, да? — наконец спросил он, попросил воды.
Я подал ему стакан и ответил:
— Нет. Это совершенно чужой нам человек.
— Как так? А чего ж он с вами обретается? — удивился Мишук.
— Он… Он с матерью… В общем, пожениться они хотят, — буркнул я.
— Отчим, значит, будет? — кивнул Михаил.
— Не будет, — упрямо стукнул я кулаком по столу…
… Я хорошо помню тот день, мама вернулась с работы удивительно рано. Я уже сделал уроки и ждал её, сидя на подоконнике.
Мама медленно шла по улице, спотыкалась. Её шатало, она задевала других прохожих, те удивленно оглядывались ей вслед.
— Зоя, да что ж с вами? Лица на вас нет! — услышал я писк Элеоноры. Она схватила мать за руку, потащила к лавке. — Вы пьяны? Отчего же? Что стряслось?!
Мать сунула соседке какую–то бумажку. Элеонора Алексеевна её быстро почитала, потом отбросила, как будто это что–то отвратительное, например, червяк. Я сидел прямо над ними, всё слышал.
— Зоя, вам надо немедленно написать! Сию же минуту пойти и написать! — зашептала Элечка. — Так будет лучше для вас. Вы такая хорошая женщина, и вдруг такой поворот! Нет–нет! Не допустим! Вас надо спасать! Немедленно!
— Что? Я не пойму, что писать? — рассеянно переспросила мама.
— Как что? Отказаться надо от него. И тогда вы ни при чем! Мало ли, как дело закрутится, а вы ему больше не жена. И пусть больше не пишет. И мужа себе нового найдете. Сейчас знаете, как много хороших, правильных мужчин!
— Я не понимаю. Что значит «отказаться»? Но я же… — Зоя Тимофеевна потерла щеки руками. На землю перед ней упало и письмо, и сумочка.
Эля быстро нагнулась, сгребла всё, потом вскочила, потащила мать прочь со двора.
— Успеем! Ещё успеем! — всё твердила она, показывая на свои часики. — Ты только молчи, я сама всё скажу. Уууу! — погрозила она кому–то кулачком.
Я хотел окликнуть маму, остановить, но не успел…
Мать вернулась уже вечером, тихо зашла в комнату, медленно, очень медленно, как будто слепая, подошла к столу, подвинула стул, села.
— Александр, подойди сюда, — велела она. — Слушай меня внимательно. Твой отец погиб. Понятно? Погиб. И больше ждать его мы не будем. Не перебивай! — вдруг закричала она, когда я хотел спросить, откуда она всё это знает. — Молчи и слушай! Никогда больше, никогда не говори о нём, не вспоминай. Нет и нет. Всё!
— Это тебе Элеонора Алексеевна сказала? Она врёт! Папа жив, он просто ещё не доехал до дома! Ты обещала, что мы дождемся его, что он вернется! — упрямо замотал я головой. — Тётя Эля врет! Она плохая! Она…
Тогда мама меня ударила Первый раз в жизни ударила. Моих друзей матери колотили каждый день, а меня — никогда.
Рука у матери была тяжелая, горячая, удар пришелся в висок, я отлетел, испуганно схватился за голову.
— Почему, мама?! Почему? — Я заплакал. И от этих слез было стыдно, и больно, что папа не вернётся, что он умер, и мама уже снимает со стенки его фотографию. Он на ней такой молодой, и я на него похож…
За это скоро она и стала меня ненавидеть. Я догадывался, что мама сделала что–то плохое, черное, ей совестно, а виноватый почему–то я.
— Да возьми ты хлеб нормально! Чего втягиваешь суп, как уличный пёс! Не загребай ногами, Саша! Ты мне уже надоел! — то и дело ворчала она.
Я вдруг стал всё делать не так, меня ругали, выгоняли из комнаты, а потом мать запиралась и плакала. Она делала это тихо, почти беззвучно, но я, приникнув ухом к двери, всё слышал и рвался внутрь, но она не пускала.
Иногда мама засыпала, устав от своих рыданий, а я шел ночевать к тёте Маше. Вокруг меня бегали Мишкины братья в моих старых рубашках, сам Михаил, кряхтя, писал что–то в тетради. Он делал уроки, а я нет, потому что всё осталось дома.
Дядя Федя, постоянно лежащий на кровати за занавеской, то и дело покрикивал на детвору, потом принимался играть на гармошке, страшно матерился и стучал кулаком в стену. Он звал жену, она приходила, успокаивала его, а потом всё начиналось снова.
Но я всё равно завидовал Мишке. У него есть отец, моряк, и бескозырка, вон, на полке лежит, и наверняка китель имеется!..
А у меня теперь нет даже фотографии, и говорить об отце мне запрещено.
— Ничего, Саша, наладится всё, — шептала мне Мария Львовна. — Это поначалу очень больно, когда узнаешь о смерти. Внутри всё как будто разрывает, потом становится холодно, и вокруг всё в тумане… Но это проходит, я знаю. И ты верь, скоро мама оправится. На вот, тут немного орехов, мне на работе знакомый привез, гостинец, — тетя Маша улыбнулась. Господи, какая она была красивая даже в этом старом–престаром платье, фартуке в пятнах от смородинного варенья, которые теперь уже не отстираются, в стоптанных туфлях и с проседью в волосах. Эта красота исходила изнутри, из сердца, души, и её ничем нельзя победить. — Поешь. И маму угости, ей полезно!
Мария Львовна сунула мне в руки кулек с колотыми грецкими орехами, диковинка, деликатес. Я взял один, попробовал, но он был горьким. Или мне так показалось. В то время всё было горьким…
… Элеонора Алексеевна объявилась у нас недели через три.
— Ну, всё уладилось, Зоя, вот документы, — сказала она, выложила на стол какие–то бумажки и зыркнула на меня. — Раньше прийти не могла, сама понимаешь…
Мать пожала плечами, кивнула, быстро сунула документы в комод, заперла ящик, потом опомнилась, сняла с пальца кольцо, хотела тоже его убрать. Оно чудом осталось у нас, не продали, не отдали за кусок хлеба или кубик сахара.
— Ой, а зачем же такое хранить?! — всплеснула руками Эля. — Дай–ка сюда, я сдам его, выручим неплохие деньги. Камушек–то у тебя хороший. Ишь, ты, как буржуи живут! — прошептала она едва слышно.
Мама равнодушно протянула ей украшение.
— Мама! Это же от папы! Не смей отдавать! — полез я вперед, но тетя Эля меня оттолкнула, как будто я назойливая маленькая шавка.
— Тут больше нет ничего от твоего папы, понял? Нет и не будет! Вынеси все его вещи, Зоя! Вынеси, не дай бог, уличат тебя! — строго сказала Элеонора. — А я тебе нового мужичка найду. Не век же тебе одной спать. Глядишь, ещё мальчонку родите, а этого… Ну, там видно будет! — заключила она, проверила, лежит ли кольцо в кармане её жилетки, мелко, противно засмеялась, опять прикрыв рот рукой, и ушла…
Андрей Андреевич, или как его звал Мишка, «долговязый», появился у нас месяца через полтора. Я пришел из школы, а он сидит с матерью за столом, смеется и гладит её по руке.
Матери, кажется, это нравилось, но, как только она увидела меня, то улыбка тут же слетела с её лица, оно стало серым, злым.
— Это Саша, его сын, — сказала она гостю.
Не «МОЙ» сын, а именно «его». Странно.
— Ну здравствуй, Саша, — кивнул мне Андрей Андреевич. — А у меня для тебя подарочек имеется!
Он покопался в кармане, протянул мне руку, сжатую в кулак.
— Ну, держи конфету, Саша! — сказал гость. — Шоколадная, вкуснючая!
Я сглотнул. Я сто лет не ел конфеты, даже забыл, какого он вкуса, этот шоколад.
— Ну что же ты ждешь, иди и возьми! — подбодрил меня мужчина.
Я посмотрел на мать, но она отвернулась. Тогда я кивнул, подошел поближе, протянул свою ладошку. Вот сейчас Андрей Андреевич положит в неё что–то вкусное, и я побегу к Мишке, чтобы поделить конфету на пополам…
Но тут дядя Андрей разжал кулак и… И там ничего не было. А потом схватил меня за нос и крепко сжал.
— Запомни, никогда и ничего не получишь, понял? Скажи спасибо, что ещё на этом свете живешь! — прошипел он.
Из моих глаз брызнули слезы, я вырвался, кинулся к матери, но она оттолкнула меня.
И тогда я возненавидел их — и этого дядьку, и маму. Всей душой, так, как ненавидел, пожалуй, только тех, кто сбрасывал бомбы на наши города.
Андрей Андреевич часто обманывал меня и потом. Говорил, что мать зовет, а когда я приходил, то пинал меня и насмехался, или мог пошутить, что приходила моя учительница, ругала меня. Я переживал, не зная, в чем провинился. А дядя Андрей, Андрюша, как протяжно звала его мать, гоготал и трясся всем своим тощим телом…
К нам стала часто являться Элеонора Алексеевна, приносила портвейн, мать выставляла на стол какие–то закуски и выгоняла меня за дверь.
— Мама! Мне надо делать уроки! И пусть они все сами уйдут! — возмущенно толкался я.
Но мать просто выкидывала меня вместе с портфелем в коридор, велев идти к тете Маше...
… Я помню тот страшный день, когда Мишка остался без отца. Это было жутко, кровь стыла в жилах от того, как плакала его мама. Мария Львовна выла и царапала ногтями деревяшку столешницы, скулила, металась по кухне, а соседи её утешали.
— Отмучился, — говорил стоящий у окна старик Лаптин. — Отмучался наш мореход. Да и пусть так! — И опрокидывал одну за одной рюмки себе в рот. Я видел, как ходит вверх–вниз его кадык, как морщится лицо. Меня замутило, я выбежал вон, схватил Мишку за руку, и мы побежали по улице, ревели в голос, а потом забились в какой–то сарай, упали на склизкий от сырости пол, обнялись и крепко зажмурились.
А в голове только и стучало: «Отмучился… Отмучился… От…»
— А твой отец жив! — вдруг, намного позже, когда нас стало трясти от холода, сказал Миша. — Мать пришла вчера, сказала, что он где–то сидит, что на него донос был. Твоей маме пришла бумага, что она может передать ему вещи, что скорее всего оправдают. Какой–то чин, говорят, писал. Я, Саша, в этом ничего не понимаю, но что слышал, то говорю.
— Мама сказала, что он погиб! — упрямо сжал я кулаки. — Если бы было по–другому, она бы послала ему посылку!
— Твоя мама от него отказалась. Тётя Эля это спьяну сболтнула. Она к нам приходила отца с днем рождения поздравить, веселая была, всё топталась в прихожей, ждала, что за стол позовут. А папка её выставил, крикнул, чтобы п р о в а л и в а л а. Она как это услышала, так и выболтала про вас. И папе сказала, что ещё тоже неизвестно, где он там плавал, и почему все его товарищи погибли, а он дома валяется. Мама вытолкала Элеонору за дверь, а отец с тех пор стал сильно пить, а сегодня… Сегодня…
Мишка не договорил. Только потом, когда я вырос, то узнал, как дядя Федя ушел из жизни. А на полке так и осталась лежать его бескозырка с якорьком…
— Что значит, отказалась? — сглотнул я. — Это же мой папа…
— Он теперь же… Ну, как в р а г, понимаешь? — пожал Миша плечами. — Там ещё кое–что… — Тут Мишка опять стал плакать и размазывать по грязным щекам слезы. — Элька эта твою мать уговорила сдать тебя в детдом, ну как сына в р а г а. Моя мама сказала, что не допустит, что мы тебя к себе заберем. Ты не бойся, понял? Кроме тебя у меня больше друзей нет и не будет! Понял?
Мы тогда так и уснули, обнявшись…
Я вернулся домой утром, тихо зашел в комнату.
— Папа живой! — Я встал у кровати матери и громко повторил:
— Он жив и скоро приедет домой!
Мама вздрогнула, села, её всю затрясло.
— Нет! Нет, Саша! Папа умер, не надо, чтобы он возвращался! Он всех нас погубит, понимаешь? Никогда не говори, что он живой. Умер! — зашептала она.
Я схватил со стола чашку, из которой вечером пил дядя Андрей, жахнул ею по полу и закричал, что никогда я такого не скажу.
Мама вскочила, оттолкнула меня и, зажав рот рукой, выбежала из комнаты…
Меня забрали ближе к зиме, когда у матери уже стал заметен живот. Андрей Андреевич почему–то переехал к нам. Он сам собрал мои вещи, свалил их на скатерти, связал её крест–накрест и бросил этот баул на пол.
Я растерянно смотрел на мать.
— Мама! Но я же твой сын, мама! — шептал я. — Я тут живу…
— Нет, нет, мальчик! Теперь ты будешь в другом месте, там тебе лучше, там тебя воспитают. И не надо мне тебя. Если бы ни ты, я бы так не болела, ела бы вдосталь, не нужно было бы отдавать тебе всё! Ты, как пиявка, присосался ко мне, ты же его сын! Его! А он в тюрьме, так и тебя надо гнать! Андрюша, Андрюша! — истерично закричала она. — Уведи его, я не могу… Не могу…
Зоя заохала, схватилась за живот, а её новый муж вытолкал меня к приехавшей машине.
Мишка всё это слышал, он топтался тогда в прихожей, потом бросился домой, к матери. Мария Львовна прибежала, кинулась к чужим людям, которые забирали меня, стала просить оставить меня ей, она будет хорошо обо мне заботиться, она…
— Гражданка, это невозможно, — отодвигая её, сказал мужчина, что вылез из кабины.
— Ну за что же его? Он же просто мальчик! И… — Мария Львовна заплакала, вслед за ней и Мишка. Я видел, как по их лицам текли и текли слезы. Надо же, я им чужой, а они оплакивают меня…
— У нас бумага, его мать сдала, ну что тут поделать… — сказал кто–то за моей спиной.
Мать сдала… Мать… Тогда она перестала для меня существовать.
Уже сидя в машине, я видел, как вышла на улицу мама, и тетя Маша подошла к ней и вдруг плюнула в лицо. Та молча утерлась и отвернулась…
…В детском доме я стал одним из многих, в меру умный, в меру хулиган. Научился курить, хотя мне было всего девять, научился ругаться так, как когда–то дядя Федя. Плакал ночами, за это меня били. Плакать я перестал. И ждал. Каждый день я ждал. Чего? Что меня навестит тетя Маша, что произойдет нечто, и меня заберут, что мама одумается, что…
Хотя нет, маму я больше не ждал. Она меня сюда отдала, отказалась. Я отнимал у неё хлеб и мешал ей. Больше так не будет. Ненавижу!
… Мне было двенадцать, когда меня вызвали к заведующей детским домом. Недавно мы с ребятами подрались, было много шума…
— Саша! Заходи, — кивнула мне Полина Николаевна, статная, крупная женщина. Таких увековечивают на плакатах и печатают на открытках. У Полины была толстая, отливающая медью коса, большие глаза чуть навыкате, пухлые губы. Она нам нравилась, потому что была справедливой. — Да не переживай, я не стану тебя ругать. Не о том сейчас…
Она вдруг как будто смутилась, а потом кивнула кому–то за моей спиной.
Я оглянулся и замер. Передо мной стоял мужчина, крепкий, невысокий, мускулистый, в военной форме. На его лице виднелись красные шрамы, но это не пугало.
«Он будет сидеть на кухне, курить и вздыхать. Все фронтовики курят и вздыхают…» — вспомнил я свои мечты.
— Сашка… Сынок… — прошептал этот самый родной мне человек. — Узнал?
Я кивнул. И стало тяжело дышать, и ком стоял в горле, и из глаз опять поползла соленая вода, но я не вытирал её, пусть течет, папа не станет ругаться.
Он подбежал ко мне, обнял своими ручищами так крепко, что я перестал дышать.
— Задушите же, Иван Викторович! Кости мальчонке поломаете! — испуганно крикнула тётя Поля, но отец не слышал. Он сопел в мою макушку, в те самые жесткие, непокорные волосы, и там тоже стало мокро.
— Сашка! Сашок! Мальчик…
Он забрал меня в тот же день. Оказалось, что мать отказалась от меня, но права отцовства не отменила. Ей было важно обрубить все связи с сидельцем–мужем, а уж о дальнейшей её жизни заботилась Элечка. Говорили, что у матери растет девочка, моя сестра, и всё у них хорошо, «правильно», но мне это не интересно. Они все мне теперь чужие!..
У ворот детского дома меня ещё кто–то ждал.
Отец чуть подтолкнул меня вперед, я прищурился, разглядел.
Мишка, тетя Маша и двое её младших сыновей.
— Это они мне помогли тебя найти. Я Федора на фронте встречал, хороший был мужик, — зачем–то пояснил папа. — Ты извини, я бы раньше тебя забрал, но в больнице валялся, раны эти, чтоб их…
Я кивнул. Чтоб их…
Нет, мой папа не женился на Марии Львовне, хотя мы с Мишкой были бы не против. Но мы часто ездили друг к другу в гости, дружим до сих пор.
Отца оболгали, обвинили в предательстве, но потом всё разрешилось.
— Я ждал тебя, папа! Так ждал… — прошептал я уже ночью, когда сидели, обнявшись, на его кровати.
— А я шёл к тебе, Сашка! Каждый день шёл. Ну чего ты ревёшь! Я ж люблю тебя, Сашок! Ну как я мог не прийти!..
Я кивнул. Он не мог не прийти. Он же мой батя!
Автор: Зюзинские истории.