Давайте вспомним, дорогие друзья, как заговлялись на этот пост наши предки в дореволюционной России...
ФИЛИППОВКИ.
Зима, как с Михайлова Дня взялась, так на грязи и улеглась: никогда на сухое не ложится, такая уж примета. Снегу больше аршина навалило, и мороз день ото дня крепчей. Говорят, — даст себя знать зима. Отец радуется зиме, посвистывает-поет:
Пришла зима, трещат морозы,
На солнце искрится снежок;
Пошли с товарами обозы
По Руси вдоль и поперек.
Реки стали, ровная везде дорога. Горкин загадку мне загаднул: «без гвоздика, без топорика, а мост строит»? Не могу я разгадать, а простым-просто: зима. Он тоже зиме рад. Когда-а еще говорил, — ранняя зима будет, — так по его и вышло: старинному человеку все известно. Отец побаивается, ну-ка возьмется оттепель. Горкин говорит — можно и горы накатывать, не сдаст. Да дело не в горах: а вот «ледяной дом» можно ли, ну-ка развалится? Про «ледяной дом» и в «Ведомостях» уж печатали, вот и насмешим публику. Про «ледяной дом» Горкин сказать ничего не может, дело незнамое, а оттепели не будет — это уж и теперь видать: лед на Москва-реке больше четверти, и дым все столбом стоит, и галки у труб жмутся, а вот-вот и Никольские морозы… — не сдаст нипочем зима.
Я спрашиваю:
— Это тебе Бог сказал?
— Чего говоришь-то, глупый, Бог с людьми не говорит.
— А в «Священной Истории»-то написано — «сказал Бог Аврааму-Исааку…»?
— То — святые. Вороны мне сказали. Как так, не говорят?.. повадкой говорят. Коль ворон сила налетела еще до заговен, уж не сумлевайся, ворона больше нас с тобой знает-чует.
— Ее Господь умудряет?
— Господь всякую тварь умудряет. Василь-Василич в деревню ездил, тоже сказывает: ранняя ноне зима будет, ласточки тут же опосле Успенья отлетели, зимы боятся. И сорок, говорит, несметная сила навалилась, в закутки тискаются, в соломку… — лютая зима будет, такая уж верная примета.
Завтра заговины перед Филиповками. Так Рождественский Пост зовется, от апостола Филиппа: в заговины, 14 числа ноября месяца, как раз почитание его. А там и Введение, а там и Николин День, а там… Нет, долго еще до Рождества.
— Ничего не долго. И не оглянешься, как подкатит. Самая тут радость и начинается — Филиповки! — утешает Горкин. — Какая-какая… самое священное пойдет, праздник на празднике, душе свет. Крестного на Лександру Невского поздравлять пойдем, пешком по Москва-реке, 23 числа ноября месяца. Заговеемся с тобой завтра, пощенье у нас пойдет, на огурчиках — на капустке кисленькой-духовитой посидим, грешное нутро прочистим, — Младенца-Христа стречать. Введенье вступать станет — сразу нам и засветится.
— Чего засветится?
— А будто звезда засветится, в разумении. Как-так, не разумею? За всеношной воспоют, как бы в преддверие, — «Христос рождается — славите… Христос с небес — срящите…» — душа и воссияет: скоро, мол, Рождество!.. Так все налажено — только разумей и радуйся, ничего и не будет скушно.
На кухне Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного Ряда привезли. Раскапывает засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в ящик Судаки крепкие, как камень, — постукивают даже, хвосты у них ломкие, как лучинки, искрится на огне, — морозные судаки, седые. Рано судак пошел, ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! — сизые спинки, в инее. Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке, — такой холодок приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками отделяется; и «зернышки» вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками, из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких иззубринках. Сестры их набирают себе на ожерелья, — будто как белые кораллы. Горкин наважку уважает, — кру-уп-ная-то какая нонче! — слаще и рыбки нет.
Теперь уж не сдаст зима. Уж коли к Филиповкам навага, — пришла настоящая зима. Навагу везут в Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, — Горкин говорит — «снежная»: оттепелью чуть тронет — не та наважка; и потемнеет, и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага, — значит, и зима двинулась: там ведь она живет.
Заговины — как праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют по духовному. А мы с Горкиным разумеем. Не душу порадовать, — душа радуется посту! — а мамону, по слабости, потешить.
— А какая она, ма-мона… грешная? Это чего, ма-мона?
— Это вот самая она, мамона, — смеется Горкин и тычет меня в живот. — Утро-ба грешная. А душа о посте радуется Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте, тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона!
Рабочему народу дают заговеться вдоволь, — тяжелая зимняя работа: щи жирные с солониной, рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком, — и рыбки постом вкушать не будет, — судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и лапшу молочную: без молочной лапши говорит, не заговины.
Заговины у нас парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом — благословит на Филиповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкосгь душе дает — с духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками «ланинской», и «легкое», от Депре-Леве. Протодьякон «депры» не любит, голос с нее садится, с этих-там «икемчиков-мадерцы», и ему ставят «отечественной, вдовы Попова». Закусывают, в преддверие широкого заговенья, сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и яйцами. Потом уж полные заговины — обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с ливером.
Батюшке кладут гусиную лапку, тоже и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье Маничке, — до Рождества теперь ждать придется, Маша ставит мне суп, а в нем — гусиное горло в шерявавой коже, противное самое, пупырки эти. Батюшка очень доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: «верно говорится — сладки гусины лапки». Протодьякон — цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул, будто пополоскал во рту, и сказал: „по какой грязи шлепала, а сладко!» Подают заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблоками, „китайскими», и всякое соленье, моченую бруснику, вишни, смородину в веничках, перченые огурчики-малютки, от которых мороз в затылке.
Потом — слоеный пирог яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще гуська, — „а припломбиры эти», говорит, „воздушная пустота одна». Батюшка говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится, — крестины, именины, самая-то именинная пора Филиповки, имена-то какие все: Александра Невского, великомученицы Екатерины, — „сколько Катерин в приходе у нас, подумайте!» — великомученицы Варвары, Святителя Николая-Угодника!.. — да и поминок много… завтра вот старика Лощенова хоронят… — люди хлебосольные, солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят…». Протодьякон гремит-воздыхает: «гре-хи… служение наше чревато соблазном чревоугодия…» От пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения накладывают сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, «девятый становится на ножки!» — он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и воздыхает: «и оставиша останки младенцам своим». Батюшка хвалит пломбирчик и просит рецептик — преосвященного угостить когда.
* * *
После ужина матушка велит Маше взять из буфета на кухню людям все скоромное, что осталось, и обмести по полкам гусиным крылышком. Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой — запахи мясоедные затомить, а теперь уже повывелось. Только Горкин блюдет завет. Я иду в мастерскую, где у него каморка, и мы с ним ходим и курим ладанцем. Он говорит нараспев молитовку — «воскурю-у имианы-ладаны… воскурю-у… исчезает дым и исчезнут… тает воск от лица-огня…» — должно быть, про дух скоромный. И слышу — наверху, в комнатах, — стук и звон! Это миндаль толкут, к Филиповкам молочко готовят...
А там молоко толкут! Я бегу темными сенями. В кухне Марьюшка прибралась, молится Богу перед постной лампадочкой. Вот и Филиповки… скучно как… В комнатах все лампы пригашены, только в столовой свет, тусклый-тусклый. Маша сидит на полу, держит на коврике, в коленях, ступку, закрытую салфеткой, и толчет пестиком. Медью отзванивает ступка, весело-звонко, выплясывает словно. Матушка ошпаривает миндаль, — будут еще толочь!
Я сажусь на корточках перед Машей, и так приятно, миндальным запахом от нее. Жду, не выпрыгнет ли «счастливчик». Маша миндалем дышит на меня, делает строгие глаза и шепчет: «где тебя, глазастого, носило… все потолкла!» И дает мне на пальце миндальной кашицы в рот. До чего же вкусно и душисто! я облизываю и Маши палец. Прошу у матушки почистить миндалики. Она велит выбирать из миски, с донышка. Я принимаюсь чистить, выдавливаю с кончика, и молочный, весь новенький миндалик упрыгивает под стол. Подумают, пожалуй, что я нарочно. Я стараюсь, но миндалики юркают, боятся ступки. Я лезу под стол, собираю «счастливчиков», а блюдечко с миндаликами уже отставлено.
— Будет с тебя, начистил.
Я божусь, что это они сами уюркивают… может быть, боятся ступки… — и вот они все, «счастливчики», — я показываю на ладошке.
— Промой и положи.
Маша сует мне в кармашек целую горсть, чистеньких-голеньких, — и ласково щекочет мою ногу. Я смотрю, как смеются ее глаза — ясные миндали, играют на них синие зрачки-колечки… и губы у ней играют, и за ними белые зубы, как сочные миндали, хрупают. И вся она будто миндальная. Она смеется, целует меня украдкой в шейку и шепчет, такая радостная:
— Ду-сик… Рождество скоро, а там и мясоед… счастье мое миндальное!..
Иван Сергеевич Шмелев
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев