Хозяин границы
Они повернулись спиной к границе и зарядили автоматы. «Случайный выстрел опасен для жизни! — гласит плакат на заставе под навесом, где солдаты в зелёных погонах набивают магазины патронами. Случайный выстрел на границе опасен для мира, для многих жизней по ту и по эту сторону...
— Оружие заряжено и поставлено на предохранитель, — доложил младший сержант Гребенников. То же самое повторил за ним и рядовой Ельцов. Оба закинули автоматы за спину.
— Порядок следования,— привычно начинает капитан Лебедев.— Впереди — Гребенников с собакой. Затем я, за мной товарищ...
Начальник заставы посмотрел на меня, не зная, каким уставным термином обозначить моё присутствие. Нашёл. Усмехнулся:
— За мной — товарищ в штатском. Замыкающий — рядовой Ельцов. Держаться на удалении зрительной связи. Сигналы: «Вижу нарушителя» — один короткий посвист, «Ко мне» — два, «Вперёд» — три.
Всё это он проговаривал в сотый, а может быть, в тысячный раз, и по его тону я понял, что короткий посвист сегодня так и не раздастся...
И всё-таки я волновался. Шутка ли — вон за тем березнячком я сейчас выйду на край нашей страны, о которой привык думать, что она бескрайняя, и жизнь меня ещё никогда к этому краю не подводила — даже тогда, когда вагонные колёса отстукивали путь неделями, а самолётные моторы ревели сутками.
Край этот никогда не придвигался так близко, как сейчас. Да и кого из нас какие дела приводят к этой последней черте? И вот сейчас я подойду к ней, как выходят, затая дыхание, к самому краю обрыва... Я увижу стык двух государств, чужую землю, о которой только читал и столько слышал...
Вот эта вспаханная ровными бороздками полоса ещё не граница, хотя и тянется от океана до океана. Это КСП — ловушка следов — контрольно-следовая полоса. Испытанное и до сих пор надёжное средство уличать чужую стопу.
После каждого сильного дождя рядовой Ельцов, бывший алтайский пахарь, заводит на заставе трактор и рыхлит прибитую ливнем пашню. Второй год выезжает он на эту странную пахоту и никак не может привыкнуть, что поднимает лемехами землю для того, чтобы ничего на ней не росло.
А рядом наступает на КСП раздольное совхозное поле. Но для того и осуждена на вечное бесплодие эта чёрная борозда, чтобы стояли за ней и хлеба, и сады, и пасеки.
У знака, приметного лишь посвящённому глазу, наряд переходит полосу. Содрогаясь от кощунства, ступаю на запретную пашню и я. Ельцов, замыкающий, вытащив из автомата шомпол, зачёркивает цепочку наших следов.
Жёлтые зимы стоят в здешних краях. Снег, если он и выпадает, выдувается ветрами, и до первой весенней зелени деревья, кусты и травы полыхают во все жёлто-рыже-красные колера. Сопки — бурые, будто обтянуты шинельным сукном. Корявые дубняки не сбрасывают пожухлые кроны до самого марта, и от их ржавой громкой листвы веет унынием жестяных кладбищенских венков. Солнце и сухой морозец превратили природу в сплошной гербарий. Ландшафт жёлт настолько, что, если бы не яркая голубизна неба, протёр бы глаза — уж не напала ли на них какая-нибудь жёлтая слепота? Выгоревшее хаки пограничных курток шагов через десять превращает идущих впереди в зеленовато-жёлтые комья. Сливается с рыжей травой и пёс — сам весь в рыжих подпалинах. Даже волки здесь не серой породы, а особенные — красные.
В куртке защитного цвета, перепоясанной портупеей, неспешной кавалерийской походкой спускался в низину пограничного ручья 28-летний начальник заставы капитан Сергей Лебедев. Шагал вольно, не таясь и не озираясь, срывал алые ягоды шиповника и не торопясь отправлял их в рот; иногда останавливался, вскидывал бинокль, разглядывая то далёкую пограничную вышку, то новое сорочье гнездо, загромоздившее полдерева, то парящего над падью орла.
«Моя граница» — будто было написано на широкой спине капитана.
«Чёрта с два сковырнёт его кто отсюда, — уверялся я с каждым шагом.— Отстреливаться будет до последнего. За его спиной, на заставе, живёт жена и два маленьких сына. Чуть подальше — в тылу — отец и мать. Здесь он родился, здесь принимал присягу. Здесь обе Родины его: и малая, и великая». И в том, как рассматривал Лебедев воровской покос на нашем берегу, свежий пенёк срубленного дерева, чувствовалось, что любое посягательство на границу принималось им как личная обида. Ведь это же его граница! Лебедевская. То есть ему, капитану Лебедеву, лично препорученная, а кто-то не хочет с этим считаться, кто-то полагает, что хитрее и его самого, и подначальных ему людей.
— «Мужички такой печали отродяся не видали»... — сбил шапку на затылок капитан. — И в прошлом году здесь тоже косили. С той стороны ходят. Мало им своей... Опять усиленный наряд ставить придётся...
С завистью посмотрел на парящего орла.
— Хорошо ему — сверху всё видно. Пограничникам бы так... — И тут же забраковал идею: — Ты всех видишь, и тебя всем видно. Скрытность теряется.
И зашагал, словно радуясь непревзойдённости самого древнего и надёжного для пограничника способа передвижения.
Мы подошли к замёрзшему ручью. Извилистой стеклянной трещиной делил он жёлтую падь. Будто разломили её, как краюху хлеба. Государственная граница проходила по ручью, такому узенькому, что дерево, росшее на одном берегу, вторгалось своими ветвями в воздушное пространство соседней страны. Дубовый лист вмёрз в зеленоватый лёд, и теперь линия границы проходила по его осевой прожилке.
О границе и пограничниках я знал с самого раннего детства из маминой песни, под которую меня укладывали спать.
Грустные ивы склонились к пруду,
Месяц плывёт над водой.
Там, на границе, стоял на посту
Ночью боец молодой.
И дальше про то, как он «не спал и не дремал, землю родную стерёг, в чаще глухой он шаги услыхал и с автоматом залёг».
В три года трудно представить, что такое война, но бесхитростные слова этой песни рисовали в детском воображении самую точную по своей доступности картину: «Первый снаряд разорвался вдали — так началась война... Вот и пришлось на границе ему голову честно сложить». Ясно было, что он погиб, этот молодой боец, до слёз было его жалко, но не совсем понятно, как это можно сложить голову; чем-то жутковатым веяло от этих слов — виделось: молодой пограничник сам снимает свою голову и укладывает её под куст, под грустные ивы.
Много позже, когда я слушал рассказы Сергея Смирнова о Брестской крепости, читал его книги, меня всегда поражали вот эти строчки: «22 июня в три часа ночи пограничные наряды и часовые в крепости наблюдали странное небесное явление. Сотни разноцветных огоньков двигались в сторону советской границы. Армады бомбардировщиков не считали нужным гасить бортовые огни». Какая зловещая панорама рушащейся границы!..
В польском фильме «Вестерплатте» и в нашем «Бессмертный гарнизон» я видел, как низвергаются на спящих пограничников потолки их казарм, проваленные немецкими авиабомбами.
Больше всего в пограничной службе меня поражают не погони и не перестрелки с диверсантами, а то, что есть такие люди, которые живут и служат — порой на виду у врага, — заранее зная, что это им принимать на себя первый удар, что, ложась в тишине, могут проснуться в грохоте...
Именно с этим тревожным чувством я и приехал на лебедевскую заставу.
Застава встретила меня самыми мирными и безмятежными звуками — звяканьем ложек по тарелкам. Шёл обед, и дюжина юноволосых парней склонялась над столами, и у каждого второго свисали с груди тяжёлые серебряные медали. Можно было подумать, что это артисты на съёмках фильма о последних днях войны, — так странно было видеть сразу столько награждённых, да к тому же совсем ещё молодых солдат. Не зря же в штабе отряда говорили о лебедевской заставе, как о самой боевой и напряжённой. Нигде не задержали столько нарушителей в этом году, как на здешнем участке.
На белой стене пестрела фреска: знаменитый Волк, держась одной лапой за живот, а другой размахивая ложкой, мчался к раздаточному окну, из которого торчали уши и белый колпак Зайца-повара.
Ни забавная картинка, ни сытный обед ничуть не настраивали на благодушный лад, и ночью, укладываясь на скрипучую железную койку, я прикидывал, каким путём быстрее всего можно добраться до ружейной комнаты.
...Короткий посвист — один! — донёсся из кустов багульника, и капитан Лебедев, расстёгивая кобуру, бросился к Гребенникову. Уран, розыскная овчарка, томился на месте и водил носом по земле, как водят пальцем по плохо видным строчкам. Потом нашёл самую пахучую цепочку следов и ринулся вперёд, натягивая повод вместе с рукой хозяина.
Это была азиатская пытка — бежать по замёрзшему болоту. Пёс петлял меж высоких кочек, жёлтая трава стояла по пояс, и ноги путались в её длинных тонких стеблях, как в силках. Лёд замёрзших разводий, прикрытый травой, предательски скользил на поворотах, и, если бы не высокие кочки, можно было растянуться во весь рост. Порой казалось, что мы бежим по извилистой не дорытой траншее с ледяным дном. Собаки не было видно; только натянутый повод разверзал травяную заросль с бумажным шумом.
Что собака — человек мог бы укрыться под жёлтым султаном любой кочки, как под хорошим пологом! Мы же были на виду с любого берега этого проклятого болота, и, едва поспевая за капитаном, я не мог отделаться от мысли, что мы являем сейчас с ним соблазнительную групповую цель.
Поднялись вспугнутые утки, метнулся из-под ног толстый енот, выпорхнула серо-жёлтая сова...
Посреди болота Уран беспомощно затоптался, виновато заскулил. След оборвался.
— Надо было одорологический прибор захватить! — посетовал младший сержант.
Эту маленькую хитрую штучку, похожую на кистевой эспандер, я видел в кабинете у Лебедева. Она присасывает со следа воздух и хранит его запах. Когда собака теряет нить, у неё перед носом прокачивают взятый со следа воздух.
— Здорово, начальник! — высокий старик вышел из кустов, потряхивая свеженарезанным веником.— Не меня ли ловишь? — Здорово, Евтихьич| — повеселел Лебедев. — Выходит — тебя.
— Фу, Уран! — прикрикнул Гребенников на овчарку — пёс зло плясал на коротком поводе. Капитан и старик сошлись, пожали руки.
— Ещё бы чуть — и подстрелили тебя, как фазана...
— Меня семь раз стреляли, — ничуть не обиделся на «фазана» дед. — Всё мимо. Теперь до сорокового раза не подстрелят.
— Чего промышляешь?
— Веники на баньку режу. Трактор вон сдох. Пока подмога придёт, дай, думаю, веничков настругаю. — И то дело. Приходи к нам париться. Мы сегодня топим. Суббота.
— И вы ко мне с лёгким паром заходите.
Дед был сед и похож на Корнея Чуковского, если только детского писателя можно представить в промасленной трактористской телогрейке.
Расселись по кочкам, удобным и мягким, как персидские пуфы. Закурили.
— Чем это вы след перебили? — полюбопытствовал Гребенников, командир отделения служебных собак.
— Ишь ты какой! — довольно засмеялся старик. — За показ деньги плотят, за рассказ — чарку золотят. Приводи в гости сестру «Экстру», я тебе и не то расскажу.
— Он у нас непьющий, — вступился Лебедев за сержанта.
— Да и я тож. К слову пришлось... А кто у вас полосу пашет? Не ты ли, отличник? — повернулся дед к Ельцову.
— Я.
— Ты в Турьей балке помельче бери. Там земли на ладонь и сразу камень. То-то я смотрю, у тебя весь лемех побит...
— Да он и был такой... — обиделся солдат.— И нет там никакого камня.
— Ты мне расскажи! Я эту полосу ещё в тридцать третьем годе пахал...
О том, как Маркел Евтихиевич Грабко прокладывал контрольно-следовую полосу, я узнал не здесь и не сейчас.
В тридцатые годы, когда обстановка на восточной границе обострилась до перестрелок чуть ли не каждомесячных, вызвал начальник здешнего погранотряда к себе Грабко, единственного на всю округу тракториста, и поручил государственное дело: пропахать вдоль границы контрольно-следовую полосу. Для охраны приставил двух пограничников с винтовками.
Узкоглазого солдата в жёлтом кепи Грабко увидел на первом же километре — в той самой балке, о которой толковал Ельцову. Японец целился из карабина, и не столько целился, сколько просто держал тракториста на мушке.
— «Жахнет или не жахнет?» — думаю, — вспоминал старик.— Ребятам своим не стал казать. Похватаются за винтовки, тут он точно всех положит... Проехали ещё с километр — другой целит. И так всю дорогу... Вечером прихожу к начальнику. «Не могу, — говорю, — жить хочется». А он, товарищ Яковлев, застыдил. «Ты же, — говорит, — бывший пограничный боец (я тогда только с Камчатки вернулся), кто ж, как не ты, вспашет?» — «Ладно. Только поодевайте мою охрану в деревенскую одёжу. А винтовки пусть в кабину попрячут». Так и поехали. Как закончили, наградили меня полным командирским костюмом — френч, галифе, хромовые сапоги...
Потом были у Грабко и другие награды — медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», «За победу над Японией», «За освоение целинных земель».
Десятки нарушителей задержал он за долгую свою жизнь в приграничном крае.
— Было время — косяком шли. Одного на заставу сведёшь, глядь — наутро другой крадётся. Работать не давали. Ну не выдержал. Усадил такого корефана на плуг, дал ему лом — лемехи прочищать, как забьются. Хоть польза с тебя, думаю, будет. Поехали с ним за милую душу. Вечером свёл его на заставу. А он важной птицей оказался — самурайский полковник. Ну и хорошо — потрудился маленько... Товарищ, Яковлев шибко осерчал. «Первый раз на границе? Службы не знаешь? Кому лом дал? Зашибить тебя мог» Потому и дал, что не первый раз на границе. Не зашиб, однако...
Я полагал, что Маркел Евтихиевич Грабко — из уссурийских казаков, которые испокон веку несли на Дальнем Востоке пограничную охрану. Оказалось — из украинских переселенцев. Сто лет назад отец его тронулся из Одессы на пароходе искать лучшие края. Об этом хождении за три океана до сих пор ещё вспоминают в семействе Грабко: «про чёрных мужиков, что за копейками в море кидаются, про жёлтую лихоманку, про волны выше донецких терриконов». Впрочем, у Маркела Евтихиевича и своих историй хватает, да и слушатели всё время подходящие были — Герой Советского Союза полковник Никита Карацупа, писатель Константин Симонов, космонавт Виктор Горбатко. Жаль, что приезжали ненадолго.
...Докурили. Растёрли окурки об лёд, чтоб трава не загорелась, поднялись с примятых кочек.
— Да, начальник, — спохватился старик, — глянь-ка, что я здесь подобрал. Вон на том камне лежит.
Подошли все впятером. На жёлтом валуне лежал жёлтый человеческий череп.
— Довоенный ещё, — определил Грабко.— И ни косточки кругом. Должно, волки затащили. Или хунхузы бросили... Была у них такая манера — шарик свинцовый на сталь- ной нитке метнут, тот об шею обкрутится, подсёк — голова с плеч... Поганцы...
Лебедев взял череп в руки.
— А может, самураи поработали... Тоже мастаки на такие штуки были. Про Силуянова слыхали?
О том, как старший пограннаряда Силуянов вместе с напарником отбивались в тридцать пятом году от японской полуроты, я прочитал в «Истории пограничных войск». Там же нашёл и докладную записку заместителя начальника Главного управления пограничной и внутренней охраны НКВД Кручинкина: «4 июня с.г. в 17 часов указанный выше отряд под командованием офицера доставил командиру батальона в Баньцзехэ 2 лошади с сёдлами, клинок и голову Силуянова, завёрнутую в куртку».
Лебедев положил череп на камень.
— А может, из наших кто голову сложил...
Я вздрогнул. «Вот и пришлось на границе ему голову честно сложить».
Мы двинулись дальше. И снова вокруг зашуршал, зашелестел, захрустел мертвенно жёлтый мир. Даже дневной свет стоял тускло-жёлтый, будто солнце прикрыли огромным пожухлым листом и оно едва сквозь него пробивалось.
Всё здесь было так, как и в прошлом году, и тридцать лет назад, и пятьдесят, и сто... Ничто, никакой рукотворный след не выдавал здесь век. И мне показалось, что мы нечаянно вышли из нашего времени и шагаем по чьей-то пожелтевшей памяти. Чьей? Этого старика. Этого безымянного черепа. Пограничника Силуянова. Всех, в чьём прошлом всё ещё стоит эта странная жёлтая зима...
Жёлтый цвет в буддийской философии — цвет покоя и радости. Но не веяло здесь ни радостью, ни покоем.
С того берега послышалось тревожное понуканье: «Вох! Вох!», треск валежника, и из кустов выехал воз, гружённый хворостом. Старик в синей куртке торопливо погонял волов — прочь от стылой тишины пограничного ручья!
Впрочем, и тишина здесь тоже стояла призрачная. С той стороны, из краснокрышей деревни, доносилась бренчливая радиомузыка. Репродукторы на высоких шестах походили на головы, выставленные на устрашение. Ещё дальше, за фиолетовыми сопками, погромыхивали взрывы — там что-то строили. Взрывы, прикрытые музыкой, или музыка, подкреплённая взрывами, ложились на душу тягостно и тревожно.
«Застава — дом родной» — полыхает кумачовый транспарант над каменным крыльцом. И это не для красного словца. Там, на дозорной тропе, промокший в ливень и продрогший в стужу пограничник мечтает не о родительском доме — он слишком далёк во времени и в пространстве, а о кружке красного огненного чая в небольшой столовой, своей койке где-нибудь в уютном затенённом углу, скамье в курилке.
В музее погранвойск выставлены два макета: «Застава в 20-е годы» и «Застава 70-х годов». На одном — бревенчатая хибара, коновязь, столик на чурбаках, челнок, полувытащенный на берег. На другом — двухэтажное здание из белёного кирпича, гараж, питомник служебных собак, стальная вышка, вертолётная площадка, вездеходы, прожекторы...
Коней на заставе капитана Лебедева нет. Пару старых ковочных гвоздей я нашёл на площадке, где сейчас стоит ельцовский трактор. Единственное, что осталось на заставе с тех незапамятных времён, — это собаки. В хозяйстве младшего сержанта Гребенникова их несколько: рослые, волчьей масти, умноглазые овчарки. При виде человека, у которого нет на плечах зелёных погон, шерсть на загривках встаёт у них дыбом. И только присутствие главного хозяина — Гребенникова — умеряет боевой пыл.
Перед вольерами — столбики с перекладинками. На них собаки становятся передними лапами, подставляя бока туалетным щёткам.
Рядом — собачья кухня. Аккуратно расставлены большие миски. На каждой имя владельца — Уран, Вега... Целое созвездие.
В пристройке развешана по именным колкам собачья «амуниция» — поводки, ошейники, намордники. Здесь же и ватные дресскостюмы, в которых «нарушители» пытаются одолеть разъярённых погоней псов.
Гребенников — коренной сибиряк, и потому знает цену доброй собаке и в тайге, и на границе.
Сегодня утром в машине по дороге вдоль КСП Уран трясся на ухабах вместе со всеми и тыкался носом в портативную рацию на спине своего вожатого. И это странное соседство собачьего носа и микроэлектроники, союз ног и колёс по-своему отмечали в пограничной полосе последнюю четверть двадцатого века.
Я слышал, как старшина заставы прапорщик Илишка наставлял в гараже молодого шофёра
— Есть работа и есть служба. Работу можно когда-нибудь закончить. Службу — никогда! Дом поставили — и шабаш. Тут один настрой. Работа — временна. Служба — вечна. Тут другой настрой нужен. Настрой на вечность.
В Вооружённые силы призывается молодёжь одного возраста. Но зеленоплечие солдаты показались мне старше, строже, взрослее. То ли их такими подбирают, то ли они такими становятся на виду чужой страны. А может быть, сказывается то, что до службы почти у каждого из них была не только школьная скамья, но и кабина трактора, как у рядового Ельцова, цех завода, как у Гребенникова, или мостопоезд, как у ефрейтора Гилёва, повара заставы, кстати, автора фресок в обеденном зале. Рисовать Гилёв научился на БАМе. И не только рисовать, но и стряпать, и строить. Там, за Тындой, остался стоять первый его мост — через реку Гилюй.
— Готова баня, товарищ капитан! — доложил прапорщик Илишка.
Над тёсовой крышей рубленой баньки курился дымок. Внутри всё светилось свежим, чисто строганным деревом — стены, пол, лавки, потолок. Лебедев оглядывался, будто вошёл сюда впервые, давая гостю вдоволь налюбоваться делом рук своих бойцов.
Парился Лебедев умело, истово и со вкусом. Я восхищался на все лады немосковским кайфом, однако дальше второй полки не полез — дух занимало от жара густого и зыбкого, как желе. Лебедев, исхлёстанный веником, малиново светился в полумраке парилки. Наступила та минута, когда люди, забыв табели о рангах, пребывают в состоянии странном и непривычном — эдакого первородного равенства: две ноги, две руки, по одной голове на брата. Я вспомнил, что мы ровесники, и почувствовал, что именно сейчас, и никогда больше, Лебедев ответит на любой мой вопрос, и ответит как на духу.
— Не страшно? — кивнул я в сторону сопредельных сопок.
Алексей усмехнулся, смахнул с плеча дубовый листик.
— На своей земле живём. Чего бояться?
Я хотел было заметить, что брестские пограничники жили тоже на своей земле, но промолчал. Есть вопросы, на которые отвечают один раз.
Поддали пару, отдышались, присели на сухое горячее дерево.
— А всё-таки, наверное, скучновато здесь? — продолжал я исповедовать капитана.
И снова знакомая усмешка:
— Большой театр, конечно, далековато... Однако и к нам из столиц приезжают... На фазана, на щуку... — Лебедев согнал улыбку: — С нашим соседом не больно заскучаешь.
Старшина просунул голову в полуоткрытую дверь.
— Лёгкого пару! Товарищ капитан, бойцов запускать?
— Запускай.
С радостным гомоном в предбанник ввалились солдаты.
Вечером, распаренные и ублажённые горячим цейлонским чаем, сидели мы с Лебедевым в канцелярии заставы. Я гонял красную палочку по шкале настройки радиолы, а он корпел за столом над казёнными бумагами. Трудно было поверить, что это тот самый бравый капитан, который сегодня утром расстёгивал на бегу кобуру... Он и сам себе не нравился в эту минуту. Вздыхал так, что бумажки помельче перелетали на приставленный впритык стол замполита — лейтенанта Кривоноса. Лейтенант составлял план работы совета старших пограннаряда.
Прапорщик Илишка, старшина заставы, копался на подоконнике в разобранном приборе ночного видения.
Мне не пришлось услышать на этой заставе сигнала «В ружьё!», но я видел, как оторвались от своих дел пограничники, как подняли они головы, когда диктор «Последних известий» заговорил о далёких границах, которые взламываются сейчас интервентами и в Ливане, и во Вьетнаме.
Странно в век цветных телевизоров сидеть и слушать немудрёный радиоприёмник, но выключи его — и услышишь, как с той стороны, из репродукторов, установленных вдоль границы, доносятся визгливые мяукающие аккорды. Дело даже не в том, что тебя раздражает эта настырная музыка, а в том, что давно известные, «запетые» песни, которые излучает сейчас старенький «Сириус» и которые приглушают чужие репродукторы, звучат так, как будто их специально написали для лебедевской заставы: «Забота у нас простая, забота у нас такая...», «Не слышны в саду даже шорохи...›, «Сомненья прочь, уходит в ночь отдельный, десятый наш десантный батальон...»
В ночь уходил не десятый батальон, а очередной пограничный наряд из двух человек — со штык-ножами на поясе, с автоматами за спиной...
Лебедев оглядел каждого, заставил попрыгать на месте — не бренчит ли что-нибудь, подёргал ремни снаряжения. Так проверяют перед прыжком парашютистов или водолазов перед погружением... Дозорная тропа сродни в своей стихии и высоте, и глубине.
В ночь уходили охотники на самого опасного зверя — злого человека, зверочеловека...
Застава строилась на ежевечерний боевой расчёт. Завыл мотор прожекторной автомашины, выезжающей на позицию... Отправился проверять ночные посты и капитан Лебедев. Я напросился в попутчики, а за мной увязался и трёхлетний сынишка начальника заставы Вовка. В машине Вовка важно сидел на отцовских коленях, молчал, разглядывая автомат, притороченный к сиденью шофёра, а потом, видимо, после долгих колебаний, сообщил:
— А у меня патрон есть.
— С пулей? — насторожился отец.
— Нет. Но целый!
— Не помятый, значит? — уточнил Лебедев. — Это гильза.
— Патрон!
— И что ты с ним сделал?
— Спрятал.
— Куда?
— Военная тайна.
Солдат-водитель и капитан заулыбались.
Шофёр безбоязненно вёл «газик» по середине дороги — никаких встречных машин быть не могло — впереди была только граница. Дорога взметалась и извивалась, как лента в руках танцовщицы. Фары накрывали просёлок пятнистым прыгающим светом. Низкие лучи выбивали незаметные днём бугорки и колдобины, отчего дорога казалась тряской вдвойне. Колея местами затянулась ледком, и колёса ломали его хрустко и громко: машина распечатывала будто новёхонький, никем не езженный ещё путь.
Потом пошёл дождь со снежной крупой — противный, как перловый суп. Мы шагали с капитаном Лебедевым вдоль границы от локаторной станции к стоянке аэросаней, от стоянки — к прожекторной установке... Неожиданно и странно вырастали из темноты стены, вышки, башни, лестницы. Трудно представить себе, сколько людей не спит на этом далеко не самом большом участке восточной границы.
До сих пор я был уверен, что ночная граница — это непроглядная тьма. Но граница не любит темноты. Граница — это свет, свет ищущий, сосредоточенный, пристальный. Свет фар нашего «газика», жёлтый снопик фонаря в руке начальника заставы, иссиня-белый луч прожектора, ослепительное сияние ракеты, дрожащие, разбегающиеся от её падающей звезды тени...
Это не совсем точно, что на границе царит тишина. У неё свой рабочий, деловитый шум: она потрескивает в наушниках, тарахтит дизель-генераторами, гудит в проводах, шуршит под солдатскими сапогами.
Граница, которая была однажды смята войной, чутка, как шрам.
Я прощался с заставой ночью. Рукоять звёздного ковша вытянулась вдоль траншеи опорного пункта. Голубой луч прожектора медленно перемещался над землёй, задевая верхушки кустов, взблёскивая на окнах спящей деревеньки, пока не упирался в деревянный щит, загораживающий от засветки чужую территорию. С той стороны доносились раскатистые потрески автоматных очередей, глухая стукотня пулемёта. Там шли ночные стрельбы.
Прожектор, похожий на широкожерлую мортиру, изрыгал в ночь бело-голубой огонь, в котором слепли шальные птицы и сгорали бабочки. Потрескивали угольные стержни, гудел вентилятор, вымётывая из-под кожуха озон. Рядом с прожектористами стоял капитан Лебедев. Лицо его в сильном свете было составлено из резких теней и бликов и напоминало чёрно-белую гравюру. Таким я его и запомнил. С ремешками бинокля, аккуратно пропущенными сквозь прорези шинельных лацканов. У эфеса голубого меча. Хозяина границы.
Николай ЧЕРКАШИН
Журнал: Пограничник 2021 год
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев