Между тем, этот никчемный гешефтмахер, придумавший беспроигрышный способ перекладывать большевистские лозунги в подобие стихов имел великую силу. Так что в списке злейших и опаснейших врагов Михаила Афанасьевича Булгакова, занимал он вовсе не последнее место.
Началось с того, что он опубликовал «Открытое письмо МХАТу»
(«Комсомольская правда» от 14 октября 1926 года). В нём Безыменский писал, что Булгаков «чем был, тем и останется: новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы»; он считал, что МХАТ, поставив «Дни Турбиных», дал «пощёчину» памяти «тысяч наших растерзанных братьев и мне, поэту и рядовому большевику».
О том, как сильно подействовало это на Булгакова свидетельствует тот факт, что даже через четыре года в письме Правительству СССР 28 марта 1930 года называет он эти строки Безыменского самым немилосердным против себя доносом и непереносимым оскорблением. И опять главное в том, что он, Безыменский, без ошибки выбирает для своих смертоубийственных мерзостей самых талантливых и потому опасных себе людей – кроме Булгакова ещё и А. Ахматову, Б. Пильняка, Е. Замятина.
Опять возникает, конечно, вопрос – откуда такая смелость? А это потому, в основном, что бездарность тогда вдруг объединилась в разного рода союзы. В партию, наконец. Ведь они действовали от её имени. Партийные установки между тем были совершенно недвусмысленны. До конца 1930-х годов русофобия вообще была частью официальной политики партийной и советской власти. Луначарский в одном из своих циркуляров по Наркомату народного образования писал коротко и ясно: «Нужно бороться с этой привычкой предпочитать русское слово, русское лицо, русскую мысль…».
Уроженец местечкового Житомира Александр Безыменский и этот циркуляр обратил в поэзию, как он её понимал:
Расеюшка-Русь, повторяю я снова,
Чтоб слова такого не вымолвить век.
Расеюшка-Русь, распроклятое слово
Трехполья, болот и мертвеющих рек…
Как же тут не возрадоваться лютой радостью, коли эта гадкая страна, наконец-то, убита революцией:
Сгнила? Умерла? Подохла?
Что же! Вечная память тебе!
Не жила ты, а только охала…
Но вот ведь беда какая – напрочь убитая, казалось бы, страна вдруг стала подавать признаки жизни, стала возрождаться вдруг. Один за другим стали являться безмерные таланты, которые прорастали сквозь истерзанную обескровленную и обезвоженную почву бывшей России. Мелкие побеги живые и зелёные явились. Они грозили могучими и прекрасными следствиями. Это безыменских ужасом наполнило. И они с корнем пытались вырвать эти слабые побеги из почвы, не утратившей ещё способность рожать. Это удавалось им. Конкретные имена, по которым велась шквальная стрельба, не могли скрыть истинную цель – окончательную гибель России. Ненависть к Булгакову и другим обязательно таила в себе болезненную ненависть к народу и его культуре, к истории страны. Счёт гибельной этой прополки велик и невосполним для русской культуры. Не знаю, задавался ли целью кто-нибудь составить полный мартиролог наших тогдашних утрат. Я пытаюсь теперь составить нечто вроде мрачного каталога потерь живого культурного наследия, выписываю на карточки несостоявшиеся судьбы, которые непременно стали бы гордостью нашей культуры. Краткие делаю выписки того, что они успели, а из того ясно становится – чего они не успели сделать. Имён таких в моей мрачной картотеке – шестьсот сорок девять. Это ведь уже целый союз писателей! И это ещё не все, конечно. И я не делю свою картотеку на белых и красных, на убеждённых троцкистов и всяких прочих шпионов и террористов. Для меня в той ломке все они – жертвы безжалостного времени. И, если это были ещё и талантливые люди, то их отчаянно и вдвойне жаль. Всех. Они стали бы украшением времени, а стали его жертвами. Это наши утраты, обеднившие нацию, и как их делить теперь, на тех, кто стоит почтительной нашей памяти, а кто нет. Они жили своей жизнью, маялись и открывали её для себя, делали рисковые ставки в окаянной рулетке своего века и проигрывали чаще всего. Проигрывали всё, жизнь проигрывали. Вот наугад достаю я из накопленного две только карточки. Там, на этих аккуратно выстриженных листочках, невзначай вынутых, написано – Николай Бруни и Бенедикт Лившиц. Эти имена были мне известны вроде, но только по слуху. Потому, чтобы заполнить небольшую карточку мне пришлось немало покопаться в разных источниках. Оказалось, что Николай Бруни, например, происходит из известного в России рода. Родился в семье архитектора Александра Александровича Бруни (среди его работ – Таврический дворец), внучатого племянника Фёдора (Фиделио) Антоновича Бруни, бывшего когда-то ректором Петербургской Академии художеств и автора знаменитой картины «Медный змей», жемчужины Русского музея. Судьба Николая Бруни многолика и удивительна, похоже, что он родился, чтобы прожить немыслимое количество жизней, и каждая – замечательна. Он занимался живописью, знал несколько иностранных языков, писал стихи, играл в первой петербургской команде футболистов. В 1911—1914 годах входил в Цех поэтов Серебряного века. Его стихи печатались в виднейших литературных журналах Петербурга. А ещё он блестящий выпускник консерватории и солист филармонии, на Первой мировой – санитар-доброволец, потом военный лётчик, кавалер трёх Георгиевских крестов, потом – священнослужитель в нескольких церквах, в том числе и в храме Николы-на-Песках на Арбате (когда служил панихиду по Блоку, читал с амвона «Девушка пела в церковном хоре…»). А ещё – печник и столяр, потом – авиаконструктор и профессор МАИ. И вот – обвинение в шпионаже, Ухтпечлаг, новое обвинение и расстрел в начале 1938 года. По лагерному преданию, перед расстрелом Николай Бруни призвал всех приговорённых к смерти встать с колен, а сам обратился к Богу и стал громко читать молитву. Его расстреляли первым. Какая больная и бесценная опять утрата… Или вот Бенедикт Лившиц – ещё с дореволюционного времени он много занимался художественным переводом, став одним из лучших (по мнению, например, Вяч. Иванова) русских интерпретаторов французских символистов, особенно Артюра Рембо. Ещё в ноябре 1909 года Бенедикт Лившиц знакомится с Николаем Гумилевым и тот приглашает его сотрудничать в журнале «Аполлон». В пору, когда Пушкина сбрасывали с парохода современности, он признавался, что «спал с Пушкиным под подушкой». В ту пору Корней Чуковский записал в дневнике: «Был я у Бена Лившица. То же впечатление душевной чистоты и полной поглощённости литературой. О поэзии он может говорить по десять часов подряд… Странно: наружность у него полнеющего пожилого еврея, которому полагалось бы быть практиком и дельцом, а вся жизнь – чистейшей воды литература». Отыскалась рецензия тех лет: «Рядом с Мандельштамом можно поставить поэта Бенедикта Лившица, во многом родственного ему и связанного с ним личной дружбой». Его арестован «за участие в антисоветской правотроцкистской террористической и диверсионно-вредительской организации». Под следствием он оговорил десятки неповинных (среди них – Николай Заболоцкий, Елена Тагер и другие). Это, конечно, некрасивое дело. Но ведь герои титановой и прочей особой прочности бывают, чаще всего, только в романах для юношества. Не все, кто родился для стихов, оказываются героями. Это не только Бенедикта Лившица касается… Ну да ладно – к Булгакову.
Безыменский его волновал, конечно. Да так, что он, Булгаков, строил даже относительно него, Безыменского, смертоубийственные планы. Чисто литературные, конечно. Вот начальный, к примеру, вариант будущего знаменитого его романа, который исследователями творчества Булгакова обозначен как «Копыто инженера». Тут сообщается, что некий «Житомирский (разгадать этот прототип очень просто, поскольку Безыменский родом именно из Житомира. – Е.Г.) умер в 1933 году, отравившись осетриной». Похоже, Михаил Александрович остался не шибко удовлетворён этой гастрономической расправой. Потому выбирает вскоре другую версию: «…Молчал гипсовый поэт Александр Иванович Житомирский – в позапрошлом году полетевший в Кисловодск на аэроплане и разбившийся под Ростовом».
Несмотря на то, что рукописные предсказания писателя Булгакова часто оборачивались истинными происшествиями, над Безыменским эти пророчества не сбылись. Можно за Безыменского, конечно, порадоваться. Собственною ловкостью ли, Божьею ли волей, только удалось ему увернуться от свинца в голову, несовместимого с жизнью. Но вот вообразил я себе другую его муку, которую представил, сообразуясь с собственными, конечно, взглядами на человеческую честь. Хотелось бы мне, чтобы не только ненависть обитала в душе этого человека. И тогда истинным ведь мучением стала бы для него эта возможность дожить до времени, когда роман «Мастер и Маргарита» был напечатан (1966 год) и с оглушительным успехом начал своё стремительное движение к всемирному признанию и славе. А дальше была переиздана отвратительная и контрреволюционная «Белая гвардия». А потом и всё остальное вышло, то, о чём неистовый пролетарий умственного труда и не догадывался, и не знал. Ах, как отвратительно он, Безыменский, чувствовал себя, наверное, в последние свои годы! Как страшно было ему, наверное, за бесцельно прожитые годы. Ведь это же полное крушение было всего, на что этот никчемный человек променял выпавшую ему великую удачу быть на белом свете. Но это я, пожалуй, напрасно себя тешу. Не было у Александра Ильича Безыменского человеческого в душе. Да и души-то самой, пожалуй, не было. В конце жизни он придумал себе новую утеху – не расставался с мыслью изгнать из страны невыносимого теперь уже Бориса Пастернака. И с этим у него не получилось. Не жизнь, а сплошной прах.
Комментарии 2