Тимофей Ильич удобно утроился в кресле, закинул ногу на ногу, подпер подбородок рукой, приготовился слушать.
На огромной сцене перед ним, высокой, деревянной, с высоченными кулисами ярко–бордового цвета, по самому центру, малюсенький и худой, сидел на стуле мальчик. На коленях он держал баян. Инструмент поблескивал лакированной поверхностью и то и дело вздыхал, расправляя меха. Звук выходил тоскливый, чуть повизгивающий, если мальчик вдруг собирал меха обратно в тугую гармошку.
— Нуте-с! Чего же мы ждем–с? — громко спросил Тимофей Ильич, поправил очки. — Начинайте, молодой человек.
Мальчик вытянул шею, точно гусь, которому вот–вот бросят кусок хлеба, приподнял брови «домиком», сглотнул, потом опять спрятался за инструмент. Тот расползся, завздыхал, пискнули ненароком задетые клавиши.
— Филимонов! Или ты играешь, или я ухожу! Я с таким трудом выбил нам зал, уговорил директора, чтобы ты мог привыкнуть к сцене. И что? Будем сидеть и терять время? Нет, голубчик, не выйдет! Уже почти шесть, а ты не сыграл ни одной ноты, если не считать этих заунывных звуков. Соберись и отработай всё, как положено. Завтра конкурс, ты прекрасно знаешь, что надо хорошо выступить. Ну!
Филимонов пожал плечиками, поправил сползающие лямки инструмента, вздохнул.
Он бы и рад сыграть, поскорее и чтобы всё сразу хорошо получилось, но вот этот огромный зал в Гнесинке, эти ряды кресел, темно–коричневые, строгие, эти шторы в огромных широких бархатных складках, простор, сцена, пахнущая лиственницей, духами и ещё не ведь чем, эхо от голоса Тимофея Ильича вгоняли музыканта в совершеннейший ступор. Руки немели, из головы вылетели ноты, все до единой, а играть–то надо по памяти, никаких тебе пюпитров и листочков. По спине поползла противная, липкая струйка пота. Хорошо, что на Мишке надет свитер, а то рубашка давно бы испачкалась этим всепоглощающим страхом, и Тимофей Ильич стал бы ругаться.
— Соберись! Михаил! Сколько можно таращиться по сторонам? Ты что, никогда в залах не был? — уже начинал сердиться мужчина.
— Не был, — тихо ответил Миша и отвернулся.
А когда ему в этих самых залах–то быть? Мать с отцом вечно на работе, никуда с ним не ходят. Если и устраивались для детей «елки» или какие другие спектакли, то это ж в Доме пионеров, там зал малюсенький, без этих самых бордовых штор и кресел. Там стоят просто стулья, которые визгливо скребут ножками по паркету, там нет колонн и софитов, черными слепыми глазищами смотрящих вниз, на Мишу.
Там, в Доме пионеров, Миша иногда выступал, но редко. «В траве сидел кузнечик», «Во поле березка стояла», «Песенка крокодила Гены»… Ну играл, ребята ему хлопали и жевали конфеты, шурша фантиками. Девчонки закидывали за спину косички с огромными бантами, мальчишки мусолили в руках спичечные коробки, в которых скреблись пойманные вчера жуки. Взрослые, коих всегда было немного, стояли в проходах, шикали на всех и улыбались Мише, юному дарованию их небольшого городка.
Один раз на концерт самодеятельности, где среди прочих выступал и Филимонов, пришла его мама. Он был так счастлив, что даже руки от волнения тряслись. Мама! Пришла! Она будет смотреть на него, хлопать, кивать в такт «Крокодилу Гене», а ещё она обещала, что потом сводит Мишку в кафе, купит мороженое! И он играл тогда для мамы, а остальных просто не замечал. И было потом мороженое в кафе, мама поцеловала Мишку своими напомаженными губами, потом стерла носовым платочком красный кругляш с его щеки и засмеялась.
Вот бы и сейчас сюда, в этот огромный зал, пришла его мама. ну, или отец… Тогда мир сократился, сжался бы до размеров кресел, где они сидят, и Мише было бы не страшно!
— Михаил! Я жду еще минуту и ухожу. Будешь добираться до гостиницы сам! — Тимофей Ильич зевнул. Он уже порядком устал: пока доехали на электричке, пока заселились в какую–то прокуренную, малюсенькую гостиницу, пока нашли, где пообедать. А ведь он, Тимофей Ильич, совершенно не обязан возиться с Филимоновым! Он просто ь заведующий по культурным мероприятиям в Доме пионеров. Он согласился поехать в Москву, отвезти юное дарование на конкурс исключительно из свойств своей доброй души. Но всему есть предел!
Педагог Миши, Андрей Иванович, накануне поездки сломал ногу, поехать не смог, очень извинялся перед мальчиком, просил не волноваться.
А как тут не волноваться, если…
Миша, начавший уже, было, играть, вздрогнул от шума хлопнувшей в конце зала двери.
Тимофей Ильич тоже обернулся, строго осмотрел возмутительницу спокойствия с ног до головы.
Пожилая женщина в платке и темно–синем, с отвисшими карманами, в которых бряцали ключи, халате, шаркая, затащила в зал ведро, прислонила к стене швабру с железкой. Железяка бряцала, а женщина всё прилаживала к ней тряпку, что–то шептала, то ли напевала, то ли ворчала — не разобрать.
Уборщица оглядела пол, вышла, вернулась с веником, стала заметать одной ей видимую пыль.
— Извините, но вы мешаете! — крикнул ей Тимофей Ильич, чихнув. — У нас репетиция! Не могли бы вы попозже убраться?
Женщина вздрогнула, швабра поехала по стене, со грохотом упала на пол.
— Кто это тут? Аааа, артысты! Артысты — это хорошо! — Она специально тянула это «Ы», считая, наверное, что так солиднее. — Попозже я, милый человек, могла бы, дык некогда мне попозже! Сейчас вот помою, дальше за Анюткой в садик бежать, потом с ней за Артёшкой пойдем, дальше всех ужином покормить, помыть опять же. Дел много, толку мало. Так что не могу я попозже, извиняйте. А вы, это, значит, репетируете? А кто это тут? Ох! Баянист молодой! Батюшки! — Женщина уставилась на Мишку, тот опять втянул шею, стал от волнения болтать ногой. — И чего, играешь ты?
Миша кивнул.
— Ну играй, милый. Играй! Я тихонько.
Она мелкими шажочками продвигалась по проходу между кресел, шкрябала веником, гремела совком, а Миша всё никак не мог начать.
— Михаил! — Тимофей Ильич вскочил, встряхнул руками. — Или играй, или уходим! Столько ехали, время тратили, я своё время тратил, а ты…
Мишка покраснел.
Он сейчас тратит время Тимофея Ильича. А он, Тимофей Ильич, обещал жене заехать в ГУМ, потом потолкаться в ЦУМе, может, что купить дочке, Людочке, в подарок на день рождения. Говорят, цены там, в этих московских магазинах, — просто ужас какие высокие. Ну ничего! Тимофей Ильич снял со сберкнижки, да и жена соточку подкинула. Ради дочки и раскошелиться можно! А время идет, скоро все магазины закроются, а этот недомерок со своим баяном не мычит–не телится.
Тимофей Ильич ненавидел музыку, пиликанье это и бренчание, детей не любил, Дом пионеров тоже ненавидел именно за то, что дети там постоянно топчутся, но сидел на своём на теплом местечке, прихлебывал из стакана в серебряном подстаканнике сладкий чай с «Золотым петушком», заведовал культурными мероприятиями, а дома, когда возвращался из этого «ада», разгадывал кроссворды и опять пил чай. Дома к чаю подавался еще мед, липовый, янтарный, капающий на блюдце прозрачной слезой, душистой и сладкой. И все домочадцы уважали Тимофея Ильича именно за то, что работает он в «сфере культуры», окультуривает массы, заведует, распоряжается, руководит. Большой начальник Тимофей Ильич! Вот, в Москву снарядили его с недомерком этим, юным дарованием Мишкой Филимоновым. А он, этот Мишка, время только теряет…
Пока Тимофей Ильич возмущенно размахивал урками, распекая и без того напуганного Михаила, уборщица вынесла совок, принялась за швабру, потом остановилась аккурат перед Тимофеем Ильичом, даже плечиком его как будто оттолкнула, и, восторженно качая головой, спросила у Филимонова, спрятавшегося за своим баяном:
— И прям с переборами да по настроению?! Ох, молодец! Ай да парень! Ну–ка встань! Да встань, не бойся! Я не кусаюсь. Ладно, сейчас к тебе поднимусь. Сейчас!
Деятель культуры, засунув руки в карманы пиджака, недовольно смотрел, как уборщица, шаркая ногами в разношенных сандалиях, из которых выпирали уродливые шишки на ей пальцах, подошла к сцене, стала взбираться по лесенке. Она тяжело вскидывала ногу, опиралась на неё рукой, толчком вскидывала вторую. Потом делала следующий шаг. Мертвые черные софиты теперь смотрели и на неё тоже, и Мишке стало немного легче.
— Вы мешаете! Мальчику надо тренироваться, он завтра выступает, а вы… — одернул, было, её мужчина, но уборщица только махнула на него рукой. Так машут на маленьких собачек, что звонко лают, подпрыгивая и рыча. Шуму много, а поглядеть на них, на собачек этих, — мелюзга несчастная, одни слезы.
Женщина, отдышавшись, уже стояла рядом с Мишей. Он тоже встал, чуть поклонился ей.
— Баба Маша меня зовут, — подмигнула она. — А тебя как?
— Михаил Филимонов.
— Мишка, значит? Как Кутузов?
Мальчик улыбнулся. Быть «как Кутузов» ему показалось очень приятным. Он даже один глаз прищурил, на «Кутузовский» манер.
— Ага! Тока тот курчавенький был и покрепче тебя, косточка пошире, а имя такое же, — закивала баба Маша. — Ну молодец ты какой, Миша! Ну умница! И будешь выступать? — Она говорила и радовалась за него так искренне, просто, как будто была его родственницей.
— Буду… — неуверенно кивнул мальчик.
— Почетно! Ой, как почетно! В самой Гнесинке играть станешь, в этих стенах! Ох, рада за тебя, мальчонка! А у меня правнучка гимнастикой занимается, в бассейн еще ходит. А вот музыкантов нет… Муж играл на баяне, но уж давно помер муж–то. Миш, милый, сыграй, а! Ну хоть что–нибудь! Так люблю я баян слушать… Чего же ты?
Она внимательно посмотрела в Мишкины глаза, нырнула в них своими выцветшими, светло–голубыми глазками. И утонула в страхе, мутном, холодном, мечется в нем мальчик, ищет, за что бы ухватиться, скользит взглядом по залу, а там пусто.
— Вон оно чего… — протянула она. — А мы сейчас… А мы… Сымай инструмент, пойдем! — И стала тянуть с Мишки лямки баяна. Мальчик быстро глянул на Тимофея Ильича. Тот сердито стучал ногой по выстланному паласом полу. Время идет, весь ГУМ распродадут, ему, Тимофею Ильичу, ничего не достанется! А у него дочка, Людочка, на выданье, ей бы пальтецо зимнее, с мехом по горловинке… Да и мало ли, чего ещё!..
— Нет. Мне надо порепетировать. Мне разрешили… — протянул Мишка, помотал головой.
— Да мы быстро! Совсем скоренько управимся! — не отставала баба Маша, поставила баян рядом со стулом, взяла потную Мишкину ладошку в свою большую теплую ладонь и подвела поближе к краю сцены. — Ну гляди! — велела женщина. Миша стал глядеть. — Страшно? — спросила она.
Музыкант кивнул.
— И мне страшно. Там же везде люди сидят, смотрят на нас с тобой. И там, и там, и даже там! — стала водить она рукой по залу. — И кто что про тебя там думает, кто ж знает! Мало ли, не ту ноту возьмешь, ох, засмеют, поди?!
Миша пожал плечами.
— Ай–ай–яй! Не о том мы с тобой, Миша, думаем! А вон, кто там, в креслице, на самом верху? Ну–ка погляди! — подтолкнула она Мишку чуть вперед.
— Где?
— Ну там! Мамка твоя, кажись! Не вижу я сослепу–то. Но, кажись, она! Ой, красивая какая! И платье на ней атласное, небесно–голубое. Видишь? Нет? Ну приглядись! Приглядись, не спеши! Вон сидит. В руках сумочка из кожи лаковой, губки алым горят, глазки черными ресницами украсила. Ну чудо у тебя мама! Да? Опять не видишь? Фу—ты ну—ты боки вздуты! Да помаши мамке–то! Помаши! Я тут, твой Мишка! Эк, куда забрался, в саму Гнесинку! Ну, увидел мать?
Миша зажмурился, потом, прослезившись, кивнул. Так ему захотелось, чтобы и правда там, в кресле, сидела мама в небесно–голубом, и с сумочкой, и с помадой на губах, и чтобы ресницы вверх черные— пречерные…
— Ну представь её! Вот прямо сейчас! — не отставала баба Маша.
Мальчик нахмурился, всхлипнул. Уборщица ласково погладила его по голове, дунула в ушко. Так делала мама.
И вот Мишкина мама уже сидит в кресле, как и мечталось, машет Мишуку, и он помахал ей в ответ.
— Ну вот и отлично. Так, мама у нас на месте! — довольно хихикнула баба Маша. — Теперь дальше… Ой, я ж забыла! Мишка, совсем забыла!
Михаил вдруг испугался, что она сейчас уйдет, и он опять останется один на этой огромной, холодной сцене, и Тимофей Ильич станет ругаться, что у них совсем нет времени. Мальчишка вцепился в руку этой совсем чужой бабушки, просяще посмотрел на неё снизу вверх.
— Да не! Не уйду я, чего ты напужался–то?! — улыбнулась уборщица. — А вон папка твой! Суровый батя у тебя, но статный какой! Ты в него, да?
Мишка представил себе отца, улыбнулся.
— Я вот чего… — Баба Маша задумчиво почесала нос, потом наклонилась к самому Мишиному уху. — А знаешь, Гнесина–то, Елена Фабиановна, ну та, что это всё организовала, выстроила, она ж тоже любила, когда дети играют, когда глаза у них горят, когда руки по клавишам да по струнам, словно воробышки, скачут, легко и красиво. И не любила, когда детям страшно. Страх–то, он гнилой, он черный, он всё внутри путает, перемешивает. От него только в груди волнение и холод по ногам. Елена наша Фабиановна его, ужас, как не любила. Она обязательно каждому музыканту дарила волшебный пятак. В карман его надобно положить, у сердца. И не вынимать, пока играешь. И тогда не страшно. Уж не знаю, откуда они, эти пятаки, у неё водились, но помогали всем. И Левушке Оборину, что на пианинах играл, и виолончелисту этому… Ну… Стиве Ростроповичу, и … Ой, да всех не упомнишь! У всех были пятачки. А тебе надо?
Миша пожал плечами. Ему надо домой, к матери и отцу, ему надо в их тихий двор, где ребята лепят снеговиков и катаются на коньках, ему надо туда, где совсем не страшно.
— А у вас есть? — прошептал он.
— А чего ж нет?! Сейчас… Был, был пятачок! — Женщина стала копаться в кармане, звенеть связками ключей, что–то шептать. — Он? Не, это «Золотой ключик». Будешь? — И сунула конфету мальчику. — Так… Так… Вот! Ну я же сказала, что есть!
Она вынула из кармана ладонь, раскрыла её. Миша увидел тусклый, потемневший от времени пятачок, с непонятным, вытертым рисунком.
— Держи. В кармашек положи завтра. Ну или в ботинок. Тоже помогает. Сейчас прямо положи! — попросила она. Михаил наклонился, сунул в ботинок денежку. — Ну а теперь я пойду сяду, устала. А ты сыграй мне, пожалуйста. Очень уж душа просит. Миш, сыграй, а…
Баба Маша медленно сошла со ступенек и села в первом ряду. Тимофей Ильич даже не подал ей руки, не помог. Ишь, будет он всяких там уборщиц со сцены спускать!..
Мишка уселся, поёрзал на стуле, да и сыграл. Всё правильно, без единой ошибочки, руки так и бегали по клавишам, меха так и ходили, улыбаясь своими черными полосочками. По залу разлился звук баяна, сильный, уверенный, то быстрый, то замедляющийся. Миша тоже то хмурился, то улыбался, кивая в такт своей музыке.
Когда он закончил и встал для поклона, баба Маша тоже вскочила и стала хлопать. У неё это выходило звонко–звонко, а потом вдруг вспыхнули софиты над Мишиной головой, он зажмурился от того, что свет полился вокруг радужными полосками.
— Ох, красота! Ну как в Большом театре! — качала головой баба Маша и вытирала слезы.
А потом заспешила вдруг, схватила ведро, швабру, подмигнула Мишке и ушла. Ей–то ещё правнуков из садика забирать!
— Ну, удачи тебе завтра, Мишка! — кивнула она на прощание. — Вы где остановились–то? Поди, комнатенку сняли?
— В гостинице, мамаша. Не волнуйтесь. В «Покровском подворье». Идите уже! Отвлекаете только!
Баба Маша ушла, заведующий культурой тоже приказал Мише собираться…
… Тимофей Ильич, недовольно выпятив нижнюю губу, шел впереди, к гостинице. Миша спешил следом. Он проголодался, устал и очень хотел рассмотреть получше подаренный пятачок.
— Значит так, талант малолетний! — вдруг обернулся Тимофей Ильич, толкнул Мишку зачем–то, тот покачнулся. — Сидишь в номере, а мне по делам надо. Из–за твоих выходок опоздаю ещё!
— Я есть хочу, я вас в буфете подожду, — нахмурился Мишка. Пятачок в ботинке приятно мешался пятке, не простой пятачок, волшебный.
— Нет. В номере. И точка. Баянисты–мракобесы! — тихо ответил заведующий культурой и зашагал ещё быстрее.
Дошли. Он быстро переоделся, схватил свою сумку и ушёл. А Миша, аккуратно поставив баян на стул, устроился у окошка, стал глядеть на улицу, где сновали туда–сюда прохожие.
«Покровское подворье» было гостиницей «средней руки». Тимофею Ильичу выделили денег на «Новый Арбат», велели там снять номер. Всё–таки не каждый день из Терентьевки конкурсанты в Москву приезжают, значит, заслужил Миша и номер, и прогулку по городу. Тимофей Ильич всё это обещал, а дома с женой подумал–подумал, да и отслюнявил себе на «личные расходы» половину денег.
— А вдруг чеки эти самые попросят? Под суд пойдем, Тимоша! — прошептала жена.
— Не попросят. Я сам себе начальник. А бухгалтерии подарки привезу, замолкнут тут же! Все столичные финтифлюшки любят! Всё устрою, не бойся.
И устроил. И гостиницу нашел дешевую, и кормить Михаила решил «через раз», и на метро они не ездили, пешком до Гнесинки шли. Экономия. Зато на лисий воротник дочке–лапочке точно хватит!..
Миша слушал, как урчит у него в животе, вынул из кармана конфету, что подарила баба Маша, сунул её за щеку, вздохнул, потом вспомнил, что мама дала с собой пирожки, вынул их из рюкзака, стал медленно есть.
А потом переоделся, свернулся на кровати калачиком и уснул. Ему снилась мама в небесно–голубом платье, отец в костюме и баба Маша, почему–то в русском народном сарафане с кокошником на голове.
Тимофей Ильич вернулся поздно, пьяненький и веселый. Он растолкал Мишку, ткнул ему в нос лисий мех, который купил «с рук». Мех, с мордой, усами на ней, дырками от ноздрей и лапами, свисающими по сторонам меха почему–то только с одной стороны, пах мездрой. Миша поморщился.
— Вот, гляди, Филимонов! Вот что важно! А эти твои баяны с аккордеонами — чушь собачья. Спи, раз ничего в этом не понимаешь!
Сам тоже улегся, как был, в рубашке и брюках, захрапел…
На конкурс едва–едва успели. Дороги за ночь засыпало так, что идти приходилось по узкой тропочке. Миша нес баян, волновался, весь вспотел. Тимофей Ильич тащился за ним, хмурый, серый, не успевший опохмелиться.
— Ну! — наконец догнал мальчика заведующий культурой. — Доволен? Из–за тебя только все мои беды! Тошнит же! Куда летишь?!
— Опоздаем! Мы же опоздаем! — в ужасе ответил Миша, пошел ещё быстрее.
И вот он последний, кто отмечается у стола регистрации, растрепанный, «бабочка» не шее наискось, рубашка противно липнет к телу.
— Ну что же ты, Филимонов, в таком виде?! Неприлично… — покачала головой женщина, выискивая Мишкину фамилию в списках. — Ладно, ты и выступаешь последним. Иди, приведи себя в порядок!
Привел, причесался, мысленно проиграл всё от начала и до конца. А как объявили его фамилию, пригласили на сцену, то стало так страшно, что хоть беги!
Миша поднялся по ступенькам, споткнулся о край ковровой дорожки. Зал сначала молчал, а потом вдруг зааплодировал, кто–то крикнул: «Давай, Михай! Чего уж там!»
Комиссия недовольно обернулась, зашикала.
А Мишка затуманенными слезами глазами искал того, кто крикнул ему «Михай».
Отец! Ей–богу отец! И мама рядом с ним, красивая, в костюме, не цвета неба, но это неважно. Они приехали! Или показалось, но пусть и дальше так кажется! Кто–то же крикнул ему «Михай»!
А кто ж топчется в проходе? Женщина какая–то. Тоже в платье, только кофта сверху ещё вязаная. Ой! Баба Маша! Она тихонько встала в сторонке, помахала Мишеньке. А он топнул ботиночком, в котором так и лежал подаренный ею пятачок…
… По возвращении в родную Терентьевку с дипломом и довольным Мишей, Тимофея Ильича ждал неприятный сюрприз. С него–таки потребовали чеки, выписки, в общем, «бумажки», как он, брезгливо поморщась, сказал жене Галине.
— И что же теперь, Тимоша?! — дрожащим голосом спросила она.
А ничего. Тимошу сняли с должности через месяц, велели передать дела какому–то молодому, юркому, долговязому парнишке. Тот дела принял, стал дальше развивать культуру в Доме пионеров.
А лисий воротник пришлось выкинуть, уж очень сильно он пах, видимо, был плохой выделки.
— Вот тебе и ГУМ! — кипятилась вконец расстроенная Галя. — Подсунули!
— Да какой ГУМ?! Я с рук купил, у охотника. Все там в этой Москве плохие, Галочка. Все! Не поедем туда больше!
Галина вздохнула. Ну да, в Москве все плохие, а Тимоша хороший, непонятый, обманутый, но очень хороший. Страдалец…
… — И что же вы считаете самым главным для успеха? — поинтересовалась ярко накрашенная блондинка–репортер, улыбнувшись в камеру, а потом ткнув микрофон в лицо молодому человеку, Михаилу Филимонову, победителю Гран–при международного конкурса баянистов. — Наверное, упорство, каждодневный труд?
Блондинка сама себе закивала, а Миша улыбнулся.
— Главное, это знать, для кого и ради кого ты играешь. Главное, чтобы в зале всегда был тот, на кого ты будешь смотреть, и кто станет смотреть на тебя с любовью и уверенностью. Для меня это родители и мой педагог. И ещё одна женщина, которая когда–то подарила мне «счастливый» пятачок. Вот он! — Миша вынул из кармана потемневшую монетку.
Репортер захихикала, подмигнула в камеру.
— И вы, правда, считаете, что он приносит удачу? — спросила она Михаила.
— Я считаю, что он дан мне прекрасной женщиной, которая когда–то спасла меня в чужом городе, стала родной. И от того эта монетка мне дорога, она — мой талисман. Баба Маша! Я его ношу! И не потому, что счастливый, а потому что он про вас напоминает. Спасибо вам, Мария Федоровна! Вы мой самый главный зритель в любом зале! — музыкант помахал в камеру.
А ему в ответ помахала рукой сидящая перед телевизором в своей маленькой квартирке старушка. Улыбнулась, вздохнула. «Мишенька! Совсем большой, красивый! Жених!» — сказала она лежащей на подоконнике пушистой, совершенно черной, с голубыми глазками кошке. Та как будто кивнула. И ей Миша тоже нравился…
Баба Маша теперь редко бывает в Гнесинке, иногда только приходит посмотреть на юных музыкантов, кому–то улыбнется, кому–то подарит монетку, погладит по голове. Мало кто замечает, но она очень похожа на Елену Фабиановну Гнесину. Может быть, это она и есть? Мише хотелось бы так думать…
Автор : Зюзинские истории.
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев