В избе, на бревенчатой стене в передней портреты курносых парней. Они настолько похожи друг с другом, что для человека постороннего – вроде как один и тот же парень, только один пораньше, а второй попозже снят заезжим городским фотографом.
Только бабка Матрёна своих парней не путает. Помолившись на кухне на закопченные образа и, привычно сунув в устье печи чугунок, отходит в сторону, где висят в простенке портреты и ритме молитвы продолжает разговор:
– Матвеюшка, потепле там обутки попроси, ноги-то не подстуди. А то опять ползимы прокашляешь.
И, переведя заслезившиеся глаза на другой портрет, обращается к другому:
– Федька, присматривай там за Матвейкой. Неслух он, известно дело, а без догляду ишо залезет куда. Придумал чо: «В танкисты подамся!»
Развернувшись от портретов, снова шатнулась в кухню, хлопотать возле печки и разговаривать с Богом, жалуясь на непослухмянных ребят. Блуждает по лицу спокойная улыбка от разговора с сынами. Даже глубокие борозды у рта и щек стали помягче на какую-то долю минуты. А потом, подсвеченные огнем из печи, вдруг делаются пугающе глубокими, сразу обозначив бабкин возраст.
– Анютка! Ты пашто разутая по избе бегаешь? Одень обутки! Да и кофту надёрни, эвон какая стужа на улице, – переключается бабка Матрёна на выскочившую из комнаты девчонку-сироту. Анютка уж почти год живёт у стариков, осиротев в военное лихолетье. Приютили без лишних разговоров, по-соседски.
А Елисей Иваныч ковыряет при слабом свете из окна валенки, отбрасывая в сторону изношенный запятник, сучит постегонки, и на бабку свою обеспокоенно поглядывает:
– Совсем чудная после похоронок на Федора и Матвея стала. Сыновей уж год как нет, а она с ними как с живыми разговаривает, хотя похоронки-то, вон, за божницей приткнуты и коляным своим уголком о смерти напоминают. И в церковь супруга ходила, и бабки чего-то отшёптывали, только все равно с похоронок тех сама не своя Матрёна.
Хмыкнет дед Елисей, как с крепкого самосада, да снова в валенках крючком вышивки свои стариковские шьет. Бровями лохматыми подрагивает, слыша в очередной раз, как жена к Матвейке обращается. Присевшей подле него Анютке глазами на бабку указал:
– Опять чудит...
Снега этим утром навалило столько, что вся колхозная работа пока встала. Скотина вся с кормом в сараях стоит, дрова еще есть, и на охоту сегодня бригадой идти не надо. Только-только для фронта сдали три зверя да семь коз. Себе немного ливеру взять разрешили и на том спасибо. С утра выходил за огород, на Ингоду посмотреть. Вот-вот должна стать.
Речка пока только ломко пробует на вкус первые забереги, а потом лениво струится дальше, умиротворенно поблескивая на поворотах. Мимо притихших к зиме деревень, уснувших на берегу лодок, торопится туда, куда хотелось бы с весны добраться, да всё некогда. Ещё чуть-чуть, и она притихнет, окончательно побеждённая зимой. Зябко поводя плечами, рождая трещины до самого дна, будет лежать она в снегах, а где и вовсе голая, обнажая исподнее: дно, тину на камнях, вмёрзшие в лед листочки. Солнечные обманчивые лучи среди февраля, прикасаясь к отполированной ветрами поверхности, будут дарить речке воспоминания о жарких июльских днях, о поцелуях тополиных веток, и об июне, когда березы и вербы полоскали в воде свои зеленые юбки и зябко вздрагивали коленями из высокой прибрежной травы. А пуще всего речка тосковать будет о поцелуях под вербами да тополями. Некому пока целоваться. На войне мужики. Даже девчат подбирать стали, а какие и сами туда просятся.
Настудивши спину и мшистый седой затылок на ветру, вернулся Елисей в дом, накрепко привязанный, как и все дома в деревне, дымной веревкой к стылому небу. Матрёна, увидев его, засуетилась быстрее:
– Давайте чай пить, покуль все собрались, – подладила на стол серые лепёшки, чугунок с картошкой, а дед Елисей поставил на столешницу самовар-певун, высвистывающий умиротворяющую мелодию.
– Деда, а я стихотворение сочинила! – Анютка, не утерпев, пружинкой вылетает из-за стола, заскакивает на сундук и старательно, как в школе, декламирует:
– С дедой мы на фронт пойдем,
И фашиста разобьем!
Уходи, поганый враг,
Не уйдешь, получишь, гад!
– Ишь ты, «с дедой»! – радуется Елисей, поглядывая на девчонку. А у Матрёны своя думка, высказанная ненароком:
– Ребяты ушли на фронт и эта туда же... Ох ты, горюшко.
Услышав глухие постукивания за дверью, Анютка приникла носом к обмёрзшему стеклу:
– Ой, что-то бабка Ата бежит.
Замерли старики. В нынешнее время с добрыми вестями редко кто ходит по деревне. Вытянули шеи, смотрят на вход.
Притворив тяжелую дверь, ступила в кухню Анна, соседка. По годам Матрёнина ровня, но до того высохшая и исхудалая, что старая шубейка того и гляди свалится с костлявых плеч.
– Ой, а я к вам со слезами опять. Из соседнего села вести худые принесли: кума Верка ходила на мельницу, бус сметала в мешочек, чтоб домой принести, – начала она разговор.
– Мельница далеко, на отшибе. А кума голодная была. Почти всё, что где-то подсобирает, ребятишкам отдавала. Но и упала на мельнице, с голоду. Замерзла, пока сообразили, где поискать, – стирает слезы Аннушка заскорузлой верхонкой. Глаза у нее слезами намытые-настиранные на сто рядов. – Уже и схоронили. С кумой-то растревожилась, и тут сыновья из головы не идут. Вот и пришла к тебе – кинь на картах на моих ребят, – оглянувшись на Матрёну, потянувшуюся за рушником, виновато перекрестилась на портреты Федьки и Матвейки.
Матрёна, вытерев руки, на столе замусоленные карты раскинула. Сели вокруг стола, Анна поджала сухие растрескавшиеся губы жесткой складочкой, смотрит на хозяйку, не отрываясь. Брови страдальческим домиком под платком сложились, того гляди – рухнет домок на готовые пролиться слезами глаза. Глянула Матрена на карты, на Анну мельком, и зачастила скороговоркой:
– Выпадает им дорога дальняя. Можа, наступление какое. Обоим дорога... А может, ранетые были, а теперь обратно на фронт? Вишь, одному даже дама сердешная падает. Медсестра какая, или докторица. Но живые обои падают, не переживай, – успокаивает соседку.
– Обоим, говоришь? Слава те, Осподи. Снятся худо, будто дом новый строят с батькой. А дом-то новый, это ж шипко худой сон... – сокрушенно качает головой соседка, но глаза повеселели.
– Живые, говорю, обои. Не думай, чо не надо, – гладит Матрёна худенькие Аннины плечи и украдкой поглядывает на сыновей в портретах. – Худая ты стала, милая моя. Ешь, поди, худо?
– Да я уж привыкла помаленьки ись, ребятишкам хоть бы.
– Но-о. У цыгана кобыла тоже привыкла. Токо привыкла не ись, да сдохла, – невесёлым смешком хохотнул Елисей из-за печки.
– Я ведь чо натворила-то, Моть! – понижает голос Анна. – В колхозном сарае меж досок дырочку проковыряла шшепкой, да размол оттуда сыплю в ковшик по горсточке-две. Домой приношу, баланду в ковшике завариваю девчонкам. Не могу глядеть, как они тают. У их же самый рост сейчас должон быть. А на их платья, как на веретёшках! Скараулит кто меня – посодют!
– Караул, милая ты моя. Ты хошь аккуратней! Фёклу-то вон, за шесть колхозных баранух на семь лет упекли! – испуганно крестится на образа Матрёна. – А чо она могла сделать? Баранухи-то безголовые. Каво с их возьмёшь. Только зашли на заберег попить, да и провалились под лёд. Посадили на семь лет! Никто и не подумал, что мужик у Фёклы на фронте, и ребятишек табун, и в самой в чём душа держится.
– И не говори... Я пока везла ребятишек в детдом, чуть с ума не сошла. Плачут да домой просятся, всё одно, мол, сбежим.
Не сдюжил опять хозяин, встрял в бабский разговор:
– Ох, и ума у тебя, Анна! – качнул головой сокрушенно, а для наглядности из двух поленьев решетку соорудил, выглянув из-за нее на соседку сердито.
– Хорошо, вы вон Анютку-то Лизину к себе пристроили. Как у Христа за пазухой девчонка. И вам веселей. А ты слухайся их, доча. Они хорошие, старики-то! – приобняв девчонку наспех, поспешила бабка Анна за дверь.
А Елисей, покуривая возле приоткрытой дверцы печи самосад, помалкивал. Никому не скажет, что в колоде нескольких карт не хватает, из тех, что худое сулят. Побойчей пошла домой соседка. Пришла-то, бедная, едва живая. И сам он повеселей стал ковыряться шилом в валенке.
А тут опять на крылечке шаги и в дом Верка влетает, соседка. Раскраснелась, полушалок вот – вот развяжется и упадёт.
– Тетка Матрёна! Дядя Лисей! Там Пашка ваша в улице. На полуторке привезли! Вот! – Верка рухнула на табурет у стола, выпалив новость, и с улыбкой на круглых щеках смотрела на хозяев.
– Какая Пашка? Наша? – застыл у печи Елисей, схватил отброшенный было валенок в руки, а потом и сам, и Матрёна суетно бросились к окну, выглядывая в улицу. В сереньком мороке заоконного утра никого и видно не было. Тем неожиданней скрипнула входная дверь, впустив в домишко клуб морозного пара. Он долго не мог угомониться, располагаясь поудобнее, пока совсем не опал, явив хозяевам раскрасневшуюся вошедшую.
– Дочаааа... – простонал Елисей Иваныч, признав в ранней гостье свою Пашеньку.
Упала к батьке на плечи Паша и зарыдала. Вся силушка солдатская враз куда-то ушла, и стала она обычной батькиной дочкой. К тому же беременной. Матрена туда же – со слезами и обниманиями. Только и успевает фартуком слезы вытирать – то себе, то Пашке своей. А она держала их обоих, пахнущих домом, огнём печи, махрой и еще чем-то родным, и таким теперь близким, неверяще трогала материнские плечи, платок, отцовскую безрукавку и обливалась слезами.
– Погоди, не тискай шипко-то, отец, – сообразила вдруг Матрена. Отодвинувшись в сторону двери, поглядела на фоне окна на поплывшую фигуру дочери.
– Когда рожать-то, доча, – тихо спросила.
– К началу декабря, мам...
– Слава тебе, Осподи, хоть дома да в тепле, – кивнула головой мать, снова протянув руки и обнимая дочку.
– Вона кааак, – протянул опешивший Елисей Иваныч. – Ладно, мать! Какая разница, когда рожать. Как приспичит, так и родит! Солдатского сына али дочку! Сымай шинель-то, дочка! Живая, само главно! Живая, живаааая... – пристукнул кулаком по косяку двери, чтоб унять боль по тем, двум, что теперь безмолвно смотрят со стен, а потом бросился помогать Матрене расстегивать крючки на шинели. – Ташши с припечки валенки горячие. Ознобилась поди.
Поставив у двери рюкзак, стянув с заметно отечных ног валенки и сняв шинель, Паша осталась в гимнастерке, которая коробом топорщилась над большим животом. Торопится Матрена с теплыми валенками, припадает на коленки Елисей, чтоб помочь переобуться, а Пашка стесняется такой непривычной родительской ласки.
– Я сама..., сама... Тять, поседел весь. А платочек-то, мама, тот же самый. А это что у вас за Снегурочка? – глядя на выглядывающую с печки Анютку, спросила родителей, ощущая промёрзшими ногами баюкающее домашнее тепло.
– Наша теперь. Батька её на войне без вести пропал, а мамка-то на себя руки наложила, – понизив голос, проговорил Елисей. – Мы с бабкой её и забрали. Батька её на покосе много нам помогал до войны. Лапиковых помнишь, доча? Так вот, ихняя. Живёт да живёт у нас, она добрая, ласковая.
Обняв обеих девчат, прижимает к себе:
– Вот тебе, Анютка, и Паша наша!
А Матрёна всё никак свыкнуться не может с новой Пашкой:
– Бледная какая, осунулась. Кос нет. Красоту такую извела!
Смеётся Пашка:
– Отрастут, мама, отрастут косы. Была бы голова целая.
– «Косы, косы!» Чо они – косы? Одна насекомая от их на фронте...
– Что война сделала с тобой, доча? – не может наглядеться Матрёна на кровинушку. На курносом носике – веснушки, лицо бледное, осунувшееся. Короткие волосы, неровно остриженные повыше плеч, перехвачены на макушке гребёнкой.
Прижалась спиной к печке-спасительнице и глаза зажмурила, чтоб сон её счастливый никуда не убежал. На гимнастерке тускло серебрится «Отвага». Разглядев, какая медаль у дочери, Елисей беспомощно моргал ресницами, крепясь, чтобы не расплакаться.
– Экааа! – подтянул живот, горделиво распрямил плечи, и, взяв Пашу за руку, подвел к Матрене:
– Слышь, мать, «Отвагу» не каждый мужик получает, – за бравадой прячет жалкую слезу. Старается не показать её дочке-солдату, жалея безмерно, унимает горький комок в горле.
– Пойдем, пойдем, Матвеюшке покажем да Федьке, – прихватив Пашку под локоть, засеменила Матрёна к портретам на стене, показывая ее безмолвным братьям.
– Тять, она не знает? – одними губами спросила, оглядываясь на отца.
Елисей только безнадёжно махнул рукой, а вслух нарочито сурово рявкнул:
– Мать, ты бы на стол налаживала! Чего ж девку-то голодом в родном доме морить. Да ещё и не одну. Давай, давай...
Матрёна суетливо выставила на стол чугунок с картошкой, поджаренный в латке ливер, самовар, распыхтевшийся с утра возле загнетки.
– Хлеб токо худой, доча. Не пойми с чего ладим. У нас же пшеничку-то всю почти на фронт забирают. Рассказать с чего печём, дак заплачешь, – Елисей разглаживает ладошкой штанину на коленке, поглядывая на свою старуху. – А про ребят-то знает, знает, конечно, – не сдержавшись, с крошевом скрипнул зубами.
– Вот только чудная сделалась. Похоронки через неделю друг от дружки пришли. Сначала на Матвейку. Через неделю на Федьку. Ревела, а потом упала без слов. Потом замолчала, почитай на два месяца. А потом как заговариваться стала. С Богом разговаривает, да с ними, как с живыми. Пробовал было её растормошить, злится, будто не то ей говорю, – тихонько шепчет отец Пашке в ухо, пока Матрёна суетится, добывая в сенях квашеной капусты.
Паша давно известным путём шагнула к рукомойнику помыть руки. Наверное, с завязанными глазами бы сделала эти три шага от стола в запечье. И от каждого гвоздочка в стене, где висел рушник, даже от лохани под рукомойником исходило такое ощущение дома, что поминутно давила в себе Паша непрошенные слезы. Не верилось, что увидит свой тихий закуток.
За столом родители подталкивали Паше кусочки повкусней. Вспомнив о привезённых подарках, Паша бросилась опять к рюкзаку и достала две фабричные упаковки махорки отцу. Матери подала бережно завернутый в тряпицу черный хлеб. Нюхнув хлебушек, прижала Матрёна его к груди и закрыла глаза, чтобы еще раз убедиться, что пахнет настоящим ржаным. А Паша, еще раз нырнув в нутро вещмешка, достала черный кусочек мыла. Матрёна нюхала и мыло, потом приладила кусочек на полку, объяснив на ходу:
– Мы уж забыли, как оно пахнет. Щёлок да гужир выручают. Вот уж угодила, так угодила!
Анютка, как щеночек маленький, затаённо следила за раздачей подарков. Увидев её ждущие глаза, из самого потаенного уголка вещмешка Паша достала желтоватые куски сахара, выделенные ей в госпитале на дорогу:
– Держи солдатский сахарок, Нюта!
Положив рядышком тряпичную куклу, взяла Анютка сахар в ладошки, не веря ещё в богатство. Даже чай пить за стол не пошла, уселась на сундуке, бережно мусоля во рту кусочек. Глаза, как звёздочки, мерцают из уголка.
Подсев к столу, Паша взяла из чугунка первую картошину, исходящую горячим паром. Подцепила льдистую капусту и долго держала ее во рту, вспоминая забытый аромат и вкус. Нарочито обстоятельно разжевывая каждый кусочек, тянул и тянул время отец, не решаясь подступиться к главному. Матрёна тоже ерзала на лавке, поглядывая то на Пашкин живот, то на лицо, с еще более выделяющимся на лице носом, коричневыми пятнышками вокруг губ, и подтянутыми скулами.
– А мы вот с матерью всё думаем, хто отец-то у ребеночка будет? – приступил первым Елисей.
– Ко времени ли лялька-то, доча? – не сдержавшись, всхлипнула Матрёна, положив на стол недоеденную картошку, заутирала глаза серым запоном.
– Лялька всегда ко времени, мам. Воюет он, отец наш. Раненый был, думала, не дотащу до окопа. Двое первых-то в тот бой маленькие были, а этот – здоровый, а глаза-то, как небушко. Лежит на спине, белый весь, руками шинелку на живот тянет. А на живот глядеть страшно! Совсем уж почти доволокла – артобстрел, батюшки светы! Собой закрыла, чтобы не порешили вовсе. Спину мне да ногу правую повредило в том бою. Фуфайка да кирзачи в лохмотья, а у самой – лёгкие ранения.
Елисеевы брови встревожено метнулись вверх.
– Лёгкие-лёгкие, – успокаивающе дотронулась она до корявой батькиной руки. – Дотянула его. Хорошо, листвы палой в березняке много, там полегше было волочить. Как дотащила, и не помню толком. В госпитале потом лежали почти рядом. Его два месяца выхаживали, а меня оставили при госпитале, когда раны затянулись, – она обхватила маленькими ладошками широкую кружку с чаем, привычно отогревая руки. А Елисей глядел на эти маленькие ладошки, представляя, как цепляется она этими девчоночьими руками за коренья, стылую землю, пытаясь сдвинуть волокуши с раненым, как беспомощно плачет от страха, и такая боль захлёстывала за неё, за всех тех, кто был под этими бомбёжками, что боялся сам, чтобы не заплакать тут за столом, напугав своих девчат.
– А «Отвагу» когда получила?
– А это еще раньше, тять, зимой 1942-го, под Сталинградом. 29 человек с поля боя вынесла. И ещё там командира убило, ну, так получилось, что в атаку взвод подняла, – и Пашка взглянула на отца с гордостью, потому что больше всего гордилась этой мужицкой медалью.
– Двадцать девять, – Елисей Иваныч больше не нашелся, что еще сказать. Опустив голову, пытался унять в груди сердце, и казалось, что плачет оно там горючими слезами, которые вот-вот прожгут изнутри суконную безрукавку. Представить, что его маленькая белоголовая Паша, какой она помнилась и снилась в тревожных снах, волочит здоровых, как кони, мужиков, пусть и раненых, он не мог. – И спасать, и в атаку поднимать. Дожились, девчаты воюют. Да ишо такие мелкие, – пытался пошутить он и гладил худенькую Пашкину спину. Пашка была самой младшей в семье, росточку крохотного, тяжелую работу сыновьям доверяли. А тут на тебе – ломовая лошадь!
– Война, тятя. Кто спрашивает, мужик ты или девка? Нас Родину послали защищать.
Матрёна, услышав Пашку, запричитала:
– Родину? Да, её нужно защищать! А кто ж моих сынков защитит?
И, встав к портретам сыновей, заблажила:
– На холоде там, попростынете. Я вам носков навязала, пять пар, со школы кисеты будут отправлять, приложу. Каждому по две пары, да может командиру ещё отдадите.
Паша, ещё не привыкшая к Матрёниным разговорам, недоумением глядя на отца, тихо спросила:
– Каждый раз так?
– Мать! Не надо им отправлять, у них всё есть, – остановил тот жену.
И чтобы скорее уйти от опасной темы, заторопил:
– Я ведь сегодня, как на заказ, баню с утра топлю, покуль работы нету. Иди-иди, помойся с дороги. Плешши там на камни ладом, да хлешшись веничком берёзовым. Поди, уж дух банный забыла. Сдирай с себя войну-то доча, рогожей её дери.Проснувшись утром чуть позже родителей, вышла она в кухню. Умывшись, прислонилась спиной к печи, растирая поясницу, и поглядывала на мать, хлопотавшую возле печи. В сенях раздался деликатный постук. Дверь, отороченная перевитым жгутом соломы, нехотя распахнулась перед чужим человеком. Свои не постукивают. В дом вошла высокая сухощавая женщина, пальтецо которой и манера повязывания платка безошибочно выдавали не местную.
– Простите, мамаша, а Нагаевы здесь живут? – начала она, обращаясь к бабке Матрёне, но потом увидела выходящую из-за занавески Пашу.
– Прасковья? Вы? Вы-то мне и нужны, – робко начала она, расстегнув пару пуговиц пальто, шагнула навстречу.
Паша оглянулась на мать, на Анютку, выглядывающую с печи, в глазах у которых тоже был вопрос: кто же такая ранняя гостья?
Елисей, собравшийся выйти к скоту, поздоровался с нею и заторопился по своим делам, бросив на ходу Матрёне:
– Приглашайте человека к столу. Замёрзла, видать. Потом спытаете, по каким делам.
Увлекая Пашу за занавеску, утренняя гостья, взяв ее за плечи, посмотрела в глаза, и вдруг, упав обессилено на пол, к коленям, стала громким шепотом просить, пытаясь заглянуть прямо в глаза Паше, через мешающий огромный живот:
– Паша... Христа ради, отдайте мне ребенка. Вы молодая. Вы родите себе ещё!
Паша оторопела, не поняв даже сначала, а чём речь.
– Я не понимаю, о чем вы? Как это – отдать ребенка? Какого? Моего?
Заглянувшая за занавеску Матрена, взглянув глаза Пашки, вспомнила их вчерашнее выражение за столом, и тихонечко стала вытягивать незваную гостью подальше от неё.
– Погодите, – взмолилась гостья.
– Погодите, говорю вам! – От её робости и скованности не осталось и следа. Не дожидаясь приглашения, она расстегнула пальто, основательно уселась возле бабки Матрены и торопливо стала говорить уже ей:
– Отдайте мне этого ребёночка. Мы шесть лет прожили с ним до войны. А ребятишек не было. А тут письмо от него, что встретил землячку, Пашу. Винился он передо мной. Ждёт, мол, Паша от него ребенка. Чтобы, мол, я его не ждала, а судьбу свою устраивала. – Ковыряясь ещё замерзшими с дороги пальцами в сумке, достала злосчастное письмо – помятый треугольничек, протянула его Паше.
Паша отпрянула назад.
– У нас с ним все по-честному было, с детдома еще, – зачастила женщина. – Ни у него, ни у меня никого, кроме него, никогошеньки нет. У вас, – снова обернулась она к Матрёне, – понимаете, и муж, и Паша ваша, и девочка вон какая-то. И родит вам она ещё, замуж выйдет, а у меня никого не будет, – горячечно твердила она старухе, моляще глядя в глаза, не отпуская край передника.
– Отдайте! Отдайте мне ребенка! – уже кричала она. – У меня никого! Никого нет!
Паша молча пятилась и пятилась назад, пока не уперлась ногами в сундук у стены. Глаза наполнялись слезами и, казалось, пришедшая женщина плавала в каких-то туманных озерках. Анютка порывисто обняла Пашу и прижалась всем тельцем.
Вошедший с улицы Елисей, поняв по сбившемуся платку Матрёны и заплаканной Пашке, что дело неладно, шагнул к Матрёне.
– Погоди, девка, никавокать-то. Вернётся с фронту, да и простишь его. Пашку мы, конечно, никому не отдадим, а уж дитё тово чудней! Как ты такое удумать-то смогла? – очнулась, как от дурного сна, Матрена.
– Ни боже мой! – и перекрестилась для верности. – Ишь чо удумала! У меня два сына на фронте сгинули. А ты! Иди отсюдова! Ишь, вырядилась! – зашлась в крике Матрена, стала пинать ногами чемоданишко приезжей.
А потом, сев на табуретку посреди избы, заплакала:
– Я двух сынов там оставила, Господь нам ребёнка даст... А ты придумала – отдай его тебе. Иди луччи от греха подальше. Вернётся твой...
Гостья, глянув на обитателей избы непонимающе, закричала вдруг, перекрикивая Матрёну:
– Да умер он! Не вернется! Умер в госпитале от ран… Разве бы я осмелилась к вам идти? Вы поймите, я хочу, чтобы у меня хоть бы кровиночка его осталась, – не сдержавшись, разрыдалась.
– Чтооо? Что ты сказала? – Пашка медленно, как будто сквозь тину болотную, брела шла к приезжей, пытаясь прочесть по губам, что она говорит. Она перестала вдруг слышать, воспринимать её речь, а потом и вовсе стала отталкивать гостью руками, как будто этим можно было оттолкнуть и известие, что привезла гостья.
Скривилась от неожиданного надсадного воя летящей авиабомбы, и вдруг каким-то краешком сознания ощутила, что никакая это не бомба, а завыла она сама. Подхватив в беремя заболевший вдруг резко живот, охнув от резанувшей боли внизу, упала за занавеской на кровать и завыла тяжело, по-животному.
Матрена, оттолкнув гостью к лавке, бросилась, крестясь, за занавеску, где рыдание снова переходило в крик боли.
– Иди, милая, иди, откуда пришла! В улице в доме с белыми ставнями тётку Анну крикни, мол, рожает девка-то, – подтолкнула её к двери.
Приезжая, рванув пальто так, что затрещали и посыпались на пол пуговицы, бросилась к умывальнику, и, торопливо намывая руки, крикнула Матрене:
– Не нужно никого! Я же врач! Готовьте воды, воды побольше, и во что завернуть. Белье какое-нибудь. Только чистое!
Анютка встревоженно занырнула на печку и зажимала уши каждый раз, когда возобновлялся Пашин крик. Метались по дому Матрена и Елисей – с водой, с тазом, с узелками. Плакала Анютка, когда крики Паши становились, казалось, нестерпимыми.
– Слушай меня! Тужься! Тужься, говорю, – властно командовала докторша. Матрёна только успевала исполнять команды приезжей: крутилась по дому с водой, с тазиком, с холстинами.
Утешал Анютку дед Елисей, вызволив с печки под своё крыло, обнимал и тихонько шептал на ухо:
– Потерпи Нюта, не боись. Дело-то житейское. Посидим рядышком. Там без нас управятся.
– Деда, а война скоро кончится?
– Скоро, милая! Скоро! Покатился немец к дому. Теперь ему обратно уж силушки не будет к нам лезть! Ох ты, Господи! Помоги разрешиться от бремени, – крестился он попутно, отворачиваясь к иконам...
А вдруг Пашин крик стал стихать, будто обессилела она совсем. Елисей встревожено закрутил шеей. Не нравилась ему эта тишина, прерываемся тонким стоном. И вдруг стон перерезало детским криком, сначала слабеньким, а потом все более уверенным.
– Дед, у тебя слезы-то в бороду катются, – засмеялась счастливая Анютка, размазывая теплыми ладошками сначала свои, потом дедовы слезы. Из-за занавески вынырнула Матрена, наскоро сполоснув руки под рукомойником, подбежала к Елисею:
– Ой... Слава те, Господи..., внук у нас, Лисеюшка, внук, – обняла дедову голову и расплакалась. – Дай стул-то, присяду. Ноги трясутся. Господи, как будто сама родила. Ой, намучилась Пашенька. Сидите тут! Пошла я к ей.
А потом в кухню вышла и приезжая и тоже к рукомойнику:
– Внук у вас, Елисей Иваныч! Рыженький, в деда, а глаза синие. Папкины, – оглянувшись на занавеску, потянула Елисея за собой в угол кухни.
– Может, поговорите со своими? Отдайте мне ребеноч...
– Тише ты! Тише! Куда отдать-то! Нехристи мы што-ли, своего ребенка отдать? Оставайся тут! Дом у нас фершалицын пустует... Фершала второй год нету. А ты нам позарез нужна. Верка вон с Ганькой сухарят. Верка-то с её телом и тройню принесет! А тут у тебя уже и крестник есть, – убеждал он докторшу, приобняв её, как дочку, вертя перед носом крючковатым черным от дратвы пальцем. – Оставайся! Родней родной нам всем будешь!
– Ой, не знаю я, – колебалась она, беспокойно оглядываясь на звуки за занавеской.
– Что знать-то! Сама ж говоришь, нету никого у тебя. А тут крестник расти будет! Зовут-то тебя как? От, голова баранья, даже и не спросил! Клавдия!? – обрадовался Елисей.
– Оставайся, голубиная ты душа. Сам бог, видать, тебя сёдни к нам прислал, Клава! Погоди! Анютка! У тебя куклу-то как зовут?
– Федо́ра, деда, – Анютка прижала к себе неразлучную свою тряпичную подружку.
– Во как. Значить, у нас Матвейка родился! Вот так вот! Федора да Матвейка у нас сызнова будут! Рыженький, солнцем поцелованный тоже... Можно глянуть-то? – и, не дождавшись согласного кивка, аккуратно ступил в сторону занавески, сообщив на ходу сыновьям на стене новость:
– Парень у нас! Матвейка! От так от! Дядьками вы стали!
Чубенко Елена
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 42
Спасибо автору.
Заинтересовалась ее творчеством. Много в инете ее рассказов. И публицистика интересная. Читаю с удовольствием.