Наталья Белоглазкина
С Максимом Ивановичем мы впервые встретились на каком-то профессиональном журналистском собрании.
Сначала мы просто разговаривали, обсуждая издательские и писательские трудности текущего периода, и я рассказала своему собеседнику, что несколько лет назад с коллективом единомышленников стала издавать частную газету. Недавно вышедший из печати ее последний номер я тут же презентовала новому знакомому. Не успев всерьез ознакомиться с темой и направленностью публикаций, он, как и всякий деловой человек, решил тут же использовать нужное знакомство и весело, с огоньком в глазах, спросил:
— Ну, а мои рассказы печатать будете?
— Смотря какие, — уклончиво ответила я.
Максим Иванович продолжал листать газету, но, увидев на одной из страниц портрет правящего архиерея, разочарованно протянул:
— А-а-а, здесь церковное... О Боге я вам, конечно, писать не буду. Потому что не верю во все это дело. Правильно говорят: религия — опиум для народа. Я бы добавил — наистрашнейший. Хуже не бывает!
— Что так? — поинтересовалась я, стараясь быть максимально бесстрастной.
— Это случилось еще в детстве, — ответил Максим Иванович с какой-то готовностью, будто давно хотел поговорить с кем-то на эту тему. — Хотите, расскажу?
— Конечно! — воскликнула я.
— Было это в 49-м году, — начал Максим Иванович. — Как раз на Пасху. Мать нашла где-то горстку белой муки, испекла кулич, яйца покрасила и отправила меня в церковь — освятить все это. Наказала строго-настрого быть до конца службы, то есть — до рассвета. Вот и пошел я, одиннадцатилетний мальчишка, на ночное богослужение. И в храме стоял, и по двору церковному ходил — утомительно ждать. Вижу, люди выстраиваются вокруг храма, продукты свои впереди себя выставляют — ждут батюшку с кропилом. Начал готовиться и я — кошелку свою раскрыл и сел на бревнышко, жду. Тут-то меня сон и сморил. Заснул я крепко-накрепко, да в кошелку раскрытую-то и упал... Все продукты подавил, одно яичко красное осталось. А тут священник с певчими идет. Я подскочил, засуетился. А те припевалы, что за ним шли с корзинами, говорят народу: в первую корзину кладите продукты для батюшки, во вторую — для певчих. Люди и кидают, кто что может. А время-то голодное, много ли у людей еды было? Но все равно — кладут в корзины. Пришлось и мне последнее красное яичко положить... Заметьте - последнее!
— Ну и что? — не поняла я.
— А то! — кипятился он. — Неужели не ясно, что все это — фальшь и обман, разве можно верить в ихнего Бога? Который на облаке восседает да на колеснице по небу ездит... Чего только не придумывают! Заврались совсем...
Максим Иванович махнул рукой.
— Или еще придумали — молись, говорят. Мыслимо ли это? Я знаю людей, которые день и ночь молятся, но жизнь их день ото дня становится все хуже и хуже. Да и сам я помню, как в те же 40-е годы ходили мы крестным ходом во время засухи. Зной стоит страшный, а мы волочимся; священники со всякими своими блестящими штуками, все колышется, сверкает на солнце... Молились-молились, просили дождя — хоть бы капля упала... Мама моя тогда сказала мне: «Значит, сынок, кто-то очень грешный среди нас...» Это что ж такое?!
— А, может, все тогда грешные были? — предположила я. — Время-то — послереволюционное...
— Вот-вот, — язвительно согласился Максим Иванович. — Этому попы и учат, что все, мол, грешные... Помню, в Вознесеновке я уже был секретарем парткома, когда крест на куполе местной церкви покосился. Стали его выпрямлять. Один мастер на земле за веревку тянул, другой ему сверху указания давал. Тянут-потянут, ничего не получается. Тогда верхний кричит вниз, в людскую толпу, которая наблюдает за происходящим: «Женщины, если есть среди вас сильно грешные, отойдите на шаг назад, а то крест не можем разогнуть...» Все бабки шаг назад и сделали, как по команде...После этого крест сразу удалось вернуть в прежнее положение.
— Вот видите! — обрадовалась я.
— Куда там! Я же там тоже стоял, наблюдал за этими мастерами. Тот, который внизу был, умышленно филонил, веревку не тянул, только делал вид. А верхний ему подыгрывал — бабкам клич бросил, те и поверили, и давай скорей раболепствовать... В общем, оба эти мастера вдоволь посмеялись над собственной выходкой. Таково же происхождение и других церковных «чудес». Никогда я еще не видел, чтобы Бог хоть что-нибудь для людей сделал, хоть какой-нибудь завалящий кусок голодному человеку в открытую ладонь положил. Пока сам не заработаешь этими вот руками, никакая манна ни с какого неба не посыплется... Мой пятилетний внук как-то спрашивает: «Дедушка, а правда, что у Бога голова, руки и ноги — как у человека?» — «Вот, — отвечаю, — внучек, как правильно ты сказал! Все у Него — человеческое. Вот в такого «бога» я поверю. Только тот, кто ногами потопает, руками поработает, головой покумекает — тот, говорю, и будет иметь благосостояние. А не тот, кто у Бога его вымаливает.
— Максим Иванович, — возразила я, — но неужто за такую долгую жизнь вам не приходилось убеждаться в обратном? Когда люди и топали много, и работали до седьмого пота, и кумекали неплохо, а благосостояния у них так и не наступало...
— Нет! — твердым голосом отрапортовал он. — Таких случаев я не знаю. Кто хорошо работает, тот всегда хорошо живет!
От его слов повеяло прямо-таки ленинской мудростью.
— А бурлаки на Волге? — тихо спросила я. — Разве они мало в своей жизни верст прошли, таща баржу? Разве руки их были без дела? Разве в головах не теплилась мысль? А благосостояние их, тем не менее, оставляло желать лучшего...
Максим Иванович распрямился, приосанился и стал очень торжественным. Наверное, он услышал, наконец, самый главный вопрос, ответ на который давно уже не просто продумал, а прочувствовал каждой клеточкой своего тела. Ответ этот составлял смысл всей его бурной, наполненной бравурными коммунистическими маршами и романтикой партийных собраний жизни.
— Бурлаки жили при другой формации, — замирающим от счастья обладания истиной голосом произнес старый партиец. — При капиталистической. — Он поднял вверх указательный палец.
— А наша, социалистическая, формация дала всем людям равные возможности. И жизнь была радостной! — Он повысил голос. — Да, радостной!..
Он опять махнул рукой и отвел в сторону глаза, пытаясь скрыть набежавшие слезы.
— А сейчас — чему радоваться? — Он повернулся ко мне, ища сочувствия. — По радио хвастаются: мы надоили от каждой коровы по 2,4 литра молока... А при социализме коровы давали по четыре литра! А где тогдашние намолоты зерна? Где овцеводство, которое сошло на нет? Где все остальное? Где, я вас спрашиваю?!
Я не знала, где все это, поэтому молчала.
— То-то и оно, — подвел Максим Иванович итог нашему разговору. — А вы говорите — Бог, Бог... Как стали религией людям головы задуривать, так все исчезло — ни денег, ни еды, ни работы... Одни проблемы. Живем как в тумане. Сказано — опиум...
— А вы — крещеный? — почему-то спросила я.
— К счастью, нет, — Максим Иванович улыбнулся лучисто и широко. — А ведь хотели! — Он погрозил пальцем кому-то невидимому. — Хотели, — задумчиво протянул он, вспоминая что-то свое. — Да не удалось.
Жестко закончив, он холодно посмотрел на меня и поднялся из-за стола.- Мать все суетилась, — пояснил он уже на ходу, провожая меня до двери. — Дети в нашей семье все умирали в раннем возрасте, даже до пяти лет никто не доживал. Я был последним. И вот — заболел. Смертельно. Мать повезла меня на телеге к фельдшеру, а по дороге сказала кучеру: оттуда, дескать, сразу в церковь, к батюшке, крестить ребенка. Но фельдшер меня вылечил, и крещение было отложено, а потом как-то вообще не до этого было, да и мать вскоре умерла...
Он отворил дверь, выпуская меня из кабинета.
— Ну, всего доброго. А разговор этот — так, ничего серьезного...
Я обернулась, чтобы попрощаться.
Максим Иванович, уже оправившись от минутной слабости, монументально стоял в дверном проеме, глядя с леденящим душу ленинским прищуром куда-то поверх моей головы. В этом взгляде и впрямь даже намеком не угадывалось ничего божественного.
«Но ведь мальчик, безмятежно заснувший на пасхальной заутрене пол-века назад, все-таки был! — подумалось мне. — И священник, хоть и с ненавистной корзиной, но все-таки прошел мимо него, свидетельствуя о Воскресении. И крестный ход к колодцу был, и молитвы матери, и красное яичко...»
Мне стало радостно от таких мыслей, и даже вдруг показалось, что этот поседевший мальчик, вспоминая сегодня Пасху 49-го, рассказал мне самое главное из своей жизни. А разговор, за который ему теперь стыдно, был для него очень даже серьезным.
Я обернулась еще раз, словно желая проверить свои новые впечатления. Но черная дерматиновая дверь уже была наглухо закрыта.
2013 г.
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев