Кому не знакомы строки:
«Если я заболею,
к врачам обращаться не стану,
Обращаюсь к друзьям
(не сочтите, что это в бреду)...»
«Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветёт.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живёт»
А вспомните, в каких фильмах звучат его стихи?
Яросла́в Васи́льевич Смеляко́в (26 декабря 1912 (8 января 1913) — 27 ноября 1972) — русский советский поэт и переводчик, литературный критик. Лауреат Государственной премии СССР (1967).
Дмитрий Быков (Минюст РФ считает Дмитрия Быкова «иностранным агентом». Мы указываем это по требованию властей) в программе ОДИН от 24-го января 2020 года:
Очень многие просят как-то прокомментировать статью о Ярославе Смелякове, которая вышла в последнем «Дилетанте», в частности, почему я называю его большим поэтом, какие у меня основания для такой оценки.
1. Смеляков был, безусловно, настоящим поэтом, но в историю русской литературы он войдет еще и как поразительный пример — выражение Виктора Пелевина по другому поводу — стокгольмского синдрома в острой гнойной форме.
Я не знаю другого такого страшного и в то же время логичного пути в русской поэзии. Надо же было пройти через три лагерных срока и плен на войне, чтобы в конце жизни прийти к благословению такой судьбы, к державности и сталинизму, к оправданию террора — примерно к тому же, что заставило Достоевского незадолго до смерти сказать: «Бог знает, что бы со мной было без того дня на Семеновском плацу». И то сказать: многие убеждены, что гениальных романов Достоевского — не было бы, но не было бы и духовного уродства, таящегося в них. Бог знает, что было бы с поэтом Смеляковым, если б его не взяли в 1934 году, задолго до Большого террора, сразу после убийства Кирова. Но как ни странно, последние его стихи, в которых так нагляден самый что ни на есть ресентимент, — они же и самые сильные. Так что иногда психические надломы оказываются продуктивней здоровья.
Он окончил ФЗУ в Сокольниках, выучился на печатника, стихи писал лет с семи. Товарищ — журналист Сева Иорданский — надоумил его в 1931 году отнести стихотворение в журнал «Рост», был такой РАППовский орган под руководством Киршона, для «писательского молодняка», закрытый три года спустя. Но по ошибке он попал в «Октябрь», где поэзией заведовал Светлов, к тому времени насмерть перепуганный (его в 1928 году жестоко разнесли за троцкизм), своего уже почти не писавший, но талантливый и различавший чужой талант. Со Светловым они подружились на всю жизнь, пока не рассорились в 1962 году при обстоятельствах, о которых еще будет рассказано. Светлов отобрал у него одно стихотворение, сказал только поправить финал; Смеляков думал-думал, поправить не смог, принес в прежнем виде. «Совсем другое дело», — сказал Светлов и напечатал. Это была «Баллада о числах», вполне конструктивистское сочинение, разглядеть в котором большой талант мог только очень внимательный читатель:
И домна, накормленная рудой,
но плану удваивает удой.
Архангельский лес,
и донецкий уголь,
и кеты плеск,
и вес белуги —
всё собрано в числа, вжато в бумагу.
Статистик сидит, вычисляя отвагу.
И сердце, и мысли, и пахнущий пот
в таблицы и числа переведет.
И лягут таблицы пшеницей и лугом,
границы пропаханы сакковским плугом…
Что вы хотите, автору девятнадцать, он вполне в тренде, ср. Луговского («Делатель вещей»), причем Луговской в тридцатые явно ярче; у него была своя трагедия, которая в ташкентской эвакуации сделала из него подлинного и даже огромного поэта, и не факт, что Луговской выдержал бы то, через что пришлось пройти Смелякову. Это я к тому, что позднего Смелякова, трижды побывавшего в аду, в разных его кругах, стоит как минимум уважать и понимать, хотя результат его эволюции, конечно, ужасен. (Я даже с некоторой робостью сейчас думаю: а что, если «Середина века» Луговского сегодня не читается, или читается с трудом, а поздний Смеляков с его дикими, отчаянными, не напечатанными при жизни текстами выглядит как первоклассный поэт, поставивший на себе нечеловеческий эксперимент? Ведь это драма, сопоставимая с судьбой Маяковского: наблюдаем же мы с интересом и некоторым ужасом за его самоубийственной эволюцией во второй половине двадцатых!).
Очень скоро, через год, Смеляков выпускает первый сборник «Работа и любовь» — и, согласно легенде, сам его набирает. Тогда с вертикальной мобильностью все обстояло неплохо. Очень скоро у него появляются два ближайших друга, которые на всю жизнь остались для него главными поэтами: Павел Васильев, с которым некого рядом поставить в тридцатые, — и Борис Корнилов, который по-человечески гораздо милей, но по масштабу Васильеву несколько уступал, а впрочем, если б дали ему развиться — мог оказаться со временем и лучше. О каждом из них следовало бы говорить отдельно, в рамках статьи о Смелякове можно сказать немногое: Васильеву одинаково удавались эпос и лирика, тяготел он к большой поэтической форме — во всей советской поэзии данные для ее масштабного реформирования были у него да у Леонида Мартынова, остальным, по-моему, не стоило и браться. Сельвинский на его фоне выглядит талантливым фокусником. Пастернак справедливо считал, что одарен Васильев был серьезней, чем Есенин, и талантом своим распоряжался лучше. Шаламов, правда, вспоминает, что у Васильева хватало черт по-человечески неприятных, особенно его жестокость и высокомерие вылезали в подпитии, — но автор «Прощания с друзьями» или «Стихотворений Мухана Башметова» вряд ли может быть хамом и садистом. (Хотя, что греха таить, знает история литературы и не такие перверсии). Корнилов был первым мужем Ольги Берггольц и отцом ее рано умершей дочери, замечательным лириком — в некотором смысле предтечей шестидесятников, не зря в шестидесятые сочиняли столько песен на его стихи, горько-иронические, снижавшие пафос в духе Слуцкого, Самойлова, Окуджавы, вообще фронтовиков и старших шестидесятников. Блистательным было это поколение начала тридцатых — тут и Александр Шевцов, и Ольга Берггольц, и Твардовский, и Сергей Чекмарев, и Николай Дементьев, и Маргарита Алигер, по всем проехался каток, некоторых задавил насмерть, некоторые выкарабкались. Смеляков был из самых талантливых и младших — он, кстати, ровесник Михалкова, вот полярные судьбы! В 1934 году его закономерно начали травить; вообще судьба этого поколения переломилась в 1932 году, когда прикрыли РАПП и все так ужасно радовались — ведь гнуснейшая была организация! Но в том и дело, что начинают всегда с гнуснейших, а добившись одобрения, укладывают под каток и всех остальных. И сначала упразднили лояльнейших и мерзейших, а потом согнали всех в писательский союз (куда Смелякова приняли одним из первых) и начали управлять, левой рукой раздавая дачи и квартиры в Лаврушинском, а правой придушивая, а то и отрывая головы.
В тогдашних стихах Смелякова не было никакой крамолы. Самым известным, вероятно, было стихотворение про Любку Фейгельман — молодую актрису, впоследствии известную под фамилией Руднева; нет в этом стихотворении никакой есенинщины и цыганщины, есть разве что признание, что студенты-комсомольцы слушают не советские песни, а «импортную грусть» Вертинского. Но Смелякова стали знать, даже сочинять песни на его стихи — об этом я знаю доподлинно, потому что некоторые его ранние стихи бабушка помнила с тех еще времен, и когда они собирались уже в семидесятые, то пели кое-что. Были у него, несмотря на все конструктивистское громыхание, человеческие интонации и та самоирония, которая была для поэтов этого поколения всего непростительнее.
Смелякова начал травить Горький, считающийся почему-то большим либералом; этот тоже обладал чутьем на таланты. Появилась его статья «О литературных забавах» — жахнула она 14 июня 1934 года одновременно в четырех, sic, изданиях, одно авторитетнее другого: «Правда», «Известия», «Литературная газета» и «Литературный Ленинград». Так печатаются установочные партийные документы. В статье Горький цитировал анонимный донос, хотя и сетовал на бесконечные доносы, адресатом которых становился: «На меня возложена роль мешка, в который суют и ссыпают свои устные и письменные жалобы люди, обиженные или встревоженные некоторыми постыдными явлениями литературной жизни. Не могу сказать, что роль эта нравится мне». Дальше он сообщает, что некий партиец — он так его и не назвал — ознакомился с положением дел в писательской комсомольской ячейке: «Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова все более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен, и мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюбленности, и поведение Смелякова все менее и менее становится комсомольским». Дальше идет уже не политический, а бытовой донос на Васильева, который бьет жену.
Смелякова начали прорабатывать. Васильев уже побывал в ссылке, в следующий раз его арестовали летом 1935 года. Смелякова взяли вместе с Леонидом Лавровым и Исааком Белым 22 декабря 1934. Следователь ссылался именно на статью Горького. Вдобавок при обыске у Смелякова нашли русский перевод «Майн кампф» — изданной в считанном количестве экземпляров по указанию ЦК, для контрпропаганды. Вина Смелякова состояла главным образом в том, что после полугода травли он сговаривался с Лавровым о самоубийстве: писать невозможно, проработки, слова сказать не дают, надо хоть смертью протестовать… Показания Смелякова: «В конце 1934 года в бильярдной я встретился с Лавровым Леонидом, с которым у меня зашёл разговор о самоубийстве. Начался разговор с заявления — скучно жить, всё надоело, и Лавров мне заявил, что он хочет покончить с собой. Я ему также заявил, что я собираюсь покончить с собой (к этой мысли я пришёл не только в эту минуту, а ранее). Он сказал, что надо отравиться цианистым калием. Я ему возразил, сказав: надо умереть более эффектно, так травятся только курсистки, гораздо лучше из револьвера. Лавров попросил меня, чтобы я ему сказал, когда буду стреляться, чтобы мы могли вместе покончить с собой. Я согласился». Лавров, вероятно, не ему одному предлагал коллективное самоубийство в знак протеста — последовал донос. Судьба самого Лаврова — яркого, кстати, поэта, — оказалась трагична: он после трех лет заключения заболел туберкулезом, подготовил к печати еще одну книгу (из-за войны издать ее не успел) и, негодный к службе, умер в 1943 году в роковом 37-летнем возрасте. Что до Исаака Белого, печатавшегося под псевдонимом «Илья Рудин», — он успел издать три талантливых романа, попал под колесо партийной критики — якобы оклеветав советскую молодежь, — и след его теряется: больше он ничего не опубликовал. Я включил куски из его «Содружества» в антологию «Маруся отравилась», где собрана молодая проза двадцатых «о любви и смерти», и продолжаю искать хоть какой-то его след, — но он то ли погиб, то ли умудрился так спрятаться, что об этом подельнике Смелякова ничего не сообщает ни один источник. Может, сейчас кто-то отзовется?
В марте 1935 им вынесли приговор: три года лагерей. Следователь Павловский, о котором речь еще зайдет, приписал им создание «контрреволюционной группы». Смеляков отсидел два с половиной года в КОМИ АССР (Ухтпечлаг, Ухтинско-печорский исправительно-трудовой лагерь), в заключении ударно трудился и дорос до бригадира, так что вышел досрочно, осенью тридцать седьмого, в разгар ежовщины. Въезд в Москву ему был запрещен, но он самовольно и тайно сумел попасть на прием к секретарю Союза писателей Владимиру Ставскому (чей донос полгода спустя погубит Мандельштама); Ставский помог ему устроиться ответственным секретарем в газету «Дзержинец», в коммуну имени Дзержинского в Люберцах. Это тоже была, в общем, колония, но для малолетних. Смеляков сделал хорошую газету, сам много писал туда и два года спустя восстановился в Союзе писателей. Получил он разрешение жить в Москве и должность инструктора отдела сельской прозы — хотя ни к сельской жизни, ни к соответствующей прозе отношения не имел. Перед самой войной напечатал он, вероятно, самое известное свое стихотворение — «Если я заболею». Песню Визбора на эти стихи кто только не пел, включая Высоцкого, — этим подтверждается, что корни поэзии шестидесятников были именно в задавленном, толком не осуществившемся ренессансе тридцатых; Смеляков дожил до второй своей славы, но уже непоправимо изуродованным человеком.
2. Война его тоже сложилась кране неудачно: в мае 1941 года его призвали в 521 «рабочий батальон», фактически стройбат — туда попадали те, кто вышел из призывного возраста, и неблагонадежные. Направлен он был на строительство оборонительных сооружений под Междвежьегорском. В начале войны рабочий батальон был включен в 1 легкую стрелковую бригаду Карельского фронта. О дальнейшем Смеляков рассказывал так — опять в своих показаниях, которые я цитирую по статье Анатолия Белоконя «Три путешествия Ярослава Смелякова»: «Боеприпасы были, но мы их израсходовали. Винтовка у меня была, но ложе было разбито. Окопы были маленькие, ходов сообщения не было. В нас финны бросали гранаты, стреляли, кричали «рус, сдавайся». В окопе я был с рядовым по имени Павел. Фамилии его я не помню. Он москвич, был со мной в стройбате, но в другом подразделении. Было три выхода: идти на финнов с прикладом и погибнуть, сидеть в окопе и погибнуть или бежать в тыл, что тоже не спасало. Я поднял руку, вышел из окопа, поднял обе руки и сдался в плен. Винтовку оставил в окопе. Я не добровольно сдался в плен. Это была вынужденная сдача».
Он оказался в финском плену, где и пробыл до августа 1944 года. Тогда по договору с Финляндией все пленные, пожелавшие вернуться на Родину, были переданы СССР — и немедленно попали в фильтрационные лагеря. Смеляков оказался в Сталиногорске Тульской области, работал там в шахте и на многочасовых допросах доказывал, что не сотрудничал с врагом. Нашлись люди, подтвердившие, что в плену он пытался создать подпольную организацию. В 1947 году он вышел из фильтрационного лагеря, получил возможность навестить мать в Москве, устроился в «Сталиногорскую правду» и снова начал печататься как поэт. В 1948 году вышла его книга «Кремлевские ели». А 20 августа Смеляков, живший в Москве в коммуналке, был снова арестован — уже как «повторник»: их в те времена гребли практически поголовно. От него добивались признаний в добровольной сдаче финнам, показаний на коллег-писателей, уничтожили весь его архив, и получил он на этот раз 25 лет — максимум, который давали вместо отмененной смертной казни. Он не знал и знать не мог, что сидеть ему предстояло только до 1955 года — он вышел по амнистии, 19 августа. Реабилитации, однако, пришлось ему ждать еще 14 лет: полная реабилитация осуществилась только в 1969 году.
Последний срок он отсиживал в Инте, в особом лагере, вместе с Дунским и Фридом, в будущем знаменитыми советскими сценаристами. Он же был первым читателем их повести «Лучший из них», которую назвал лагерной Кармен. Фриду — я с ним говорил о Смелякове — он запомнился как человек невероятно одаренный, но совершенно отчаявшийся. Вернулся он в Москву с поэмой «Строгая любовь», произведением эпическим, строго идейным, вполне при этом искренним — у Смелякова не было счастливых воспоминаний, кроме конца двадцатых, кроме времени комсомольской, как это называлось, романтики. Тогдашние влюбленности, синяя блуза, «Живая газета», фабзавуч, поэтический дебют — только этими воспоминаниями он и спасался. В 1958 году его наградили Госпремией (недавно еще сталинской), и начался его недолгий ренессанс.
#русскаякультура #Стихи #Литература #День_в_истории #Смеляков #8января
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 3