Видать, на роду у меня энто написано
Бабка Настасья проснулась ни свет ни заря от страшного сна, в холодном поту. После сна душа болела пуще тела. Попыталась привычно встать, да не смогла. Перекрестилась левой рукой, правая-то рука больше недели её не слушалась: парализовало всю правую сторону тела.
Настасья молилась привычно тихохо, чтобы, упаси бог, сын Григорий, спящий со снохой в соседней горнице, не услышал её ненароком: «Господи-и, прости ты меня, рабу божью Настасью, дурынду старую-у! Согрешила я, сам знашь, шибко согрешила… Вторую неделю лёжкой лежу. Уж и спать-то ладом не могу, совесть-то и во сне меня донима́т, прям никакого с ней сладу, измаялась вся. Сколь лет прошло, а грех сердце разрыва́т, и чем дальше, тем тяжельче… Свово́ ведь сына ро́дного обманула-а, да ещё и, грешным делом, твоей иконой поклялась. И как токмя руки-то мои сразу не отсохли, держа икону-то? Ума не приложу… Ведь мыслимо ли, прям глядя сыночке в глаза, поклялась, будто бы жена ево́ная, Тоська, ему верна была покуда он в армии служил, а то, о чём люди в деревне бают, так э́нто всё чушь несусветная, оговорили, мол, бабу за красоту её ни за что ни про что. Ка́жному-то на роток не накинешь платок-от...
Вот ведь я чё наделала-то, сама себе удивляюсь, как только я на такое решиться сподобилась?..
Сынок-то мне поверил тады́, да по сию пору живёт с Тоськой-то душа в душу… Хвост-то свой она, правду сказать, сразу прижала, уж чё-чё, а зазря-то языком сроду не трепала и трепать не буду, зачем напра́слину-то наводить? У меня и без э́нтого грехов хвата́т. Сам знашь, жизнь-то прожить — не поле перейти, всяко быва́т. Кто ноне без греха-то, акромя тя, пожалуй, на всём белом свете боле и нет никого? Верно — не верно, но я так, грешная, разумею. Всякого нагляделась на своём-то веку…
А я ведь всё тады́ своими глазами видала: на ночь глядя, ни раньше ни позже, ровно черти меня к колодцу-то в огород понесли. Жара-то в ту пору, как на грех, адская стояла. В избе духота, в груди сдавило так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть, ровно рак в грудь клешнями вцепился и сжимал без жалости. Маялась я так, маялась, да дай-то думаю, хоть колодезной водицы испью, может, полегча́т чуток, а то так до утра-то и околеть не долго, душа того и гляди, не спросясь из тела выйдет. К колодцу-то подошла, без задней мысли. А вокруг те́меть така́, хоть глаз выколи. Прям страсть. Только собралась было в колодец ведро опустить, а из баньки-то — в аккурат на меня прям! — ктой-то вышел кра́дче. Батюшки мои, перепужалась я не на шутку, да так, что чуть было в штаны не напруде́нила. Уж думала, воры каки́ ночью шастают. Хотя каки-таки у нас в деревне воры?! Кругом все свои, и ка́жный ка́жного сызмальства знат. Да и чё та́мака брать в бане-то моёй окромя ковша да таза?! Э́нтого-то богатства у всех в деревне хватат. Вгляделась после-то как следоват, матерь Божья, а э́нто, оказывается, Тоська с Петро в обнимку, ещё ни ба́ще! Меня ровно кто обухом по голове ударил, я так и плюхнулась в крапиву-то с расстройства возле загородки, все голяшки, как есть, обжалила, дар речи потеряла: сказать хочу, а не могу и слова вымолвить. Тоська-то меня как увидала, шары-то свои бесстыжие опустила и в рёв, струхнула шибко, в ноги мне упала, и давай базла́ть, да во всю-то моченьку: «Мама-а-ша-а, прости-и, не губи-и, бес меня по-пу-та-ал, Христом богом прошу...» Вот ведь чё страх-то с людьми делат: партейная-то наша с перепугу враз в Бога уверовала, сроду не крестилась, а тут креститься начала, матерь божья пресвята Богородица! К Богу-то у кажного своя дорога, а у неё видать така, через грех… И так мне её пошто-то нестерпимо жаль стало, что я оторопела, а потом неожиданно для себя самой спросила: «Ты чё орёшь-то на всю улку, срамота́ така́, сша́лела ли чё ль — людей дивишь? После, дома поговорим...». Ну а Петро-то, вмиг как корова языком слизала, до чё прыткий варна́к оказался, моментально убёг задами — ровно его тут и не бывало. Вот стыдобушка-то какая, надсмеялся над девкой да сбежал. Зна́мо дело — с таких кобелей-то взятки гладки, как получат своё так сразу взад пятки́. Тьфу, срам-то какой…
Ну чё, думаю, делать-то теперя, как дале жить? Я и так и э́нтак кумекала, всю головушку себе сломала, как быть… Сор-то из избы на люди не вынесешь, кому тако́ скажешь, с кем поделишься? Бяда-то кака́!..
Деревня — в одном конце через гашник бзднёшь ненароком, в другом нос зажимают, во как! Знамо, знать бы, где упасть, так загодя бы соломку-то подстелила, чай я, не дурнее паровоза. Но так у меня в ту пору и в мыслях-то не было, шо Тоська тако́ отчебучит и, как бренёвая корова, на сторону пойдёт… Девка-то ране смирнее смирной была, а оно вишь, как вышло-то…Людьми-то добрыми не зря подмечено: в тихом омуте черти водятся! Тихоня тихоней, а э́вон чё удумала…
Так я потом ладо́м до утра глаз не сомкнула, всю ночь провошкалась. Поначалу-то ещё сама себя успокаивала, что, может, между имя́ ничё сурьёзного-то и не было, я ж грешным делом над ними свечку-то не держала? А потом светать-то стало, в баню зашла ополоснуться, гнев с себя смыть, а там с глаз долой — из сердца вон,— на полке́-то платок носовой лежит с его срамом, почитай на самом видном месте, тут уж и думать нечё — яснее ясного: дала, стало быть сноха — не отказала, наставила рогов моему Гришеньке за здорово живёшь, а он и ведать не ведает, сердешный… Тьфу, вспоминать-то и то тошнёхонько… Наревелась я досытушки, и чё теперя, думаю, сделашь — коли дело сделано? Хошь не хошь, а как-то с э́нтим дальше жить придётся. Вот бяда-то на мою головушку свалилась кака́ — ни раньше ни позже... Ну так э́нто завсегда́ так — не мною сказано: где тонко там рвётся! Бяда-то приходит не звамши… Токмя́ и сказала сама себе: «Не перегни палку, Настасья, смирись, может, всё само собой образуется со временем-то, не ты первая, не ты последняя, перемелется — мука буде, а нет, так на нет и суда нет…»
Опять же и я сама виновата — проглядела девку-то, проглядела... С ево́ной-то красотой и красоте не рад, кругом один соблазн. Да и Петро-то Кизяк — кобель ещё тот! Потискал чуток, да слово ласково сказал и получил, что хотел в своё удовольствие. Девки, как мухи, липнут на говно, а кому оно нужно? По молодости-то э́нтого не разумеют, а после — слава-то за ними, почитай, всю жизнь впереди них бежит. Из-за бабника э́нтого сколь баб по деревне пострадало, а ему всё неймётся. Кизяк, он и есть — Кизяк! Порода у него така́, и нутро тако́. Ужо и мужики-то наши ту́тошные били его без счёту раз за э́нто дело, а с него всё, как с гуся вода! Малёхо оклейма́тся, синяки сойдут и опять за своё же… Он и по сию пору ни одной юбки не пропускат, кобеляка хренов — уж в ком чё есть! Горбатого могила исправит, разве что… Зинке-то, его супружнице ещё при жизни памятник поставить надобно, как только терпит евоные выходки, ума не приложу. Баба видная, а счастья нет, зато робятёшек баских полон дом. А может, смирилась да привыкла? Ко всему привыкашь при жизни-то нонешней…»
Настасья полежала в раздумье немного, а потом опять стала слёзно молиться: «Ох, Господи, Господи-и, мать честна-а пресвята Богородица! Вот ведь чё я наделала-то, грех-то какой на мне... Прости уж ты меня, окаянную! Ну, так я же не со зла — мне внучка мово́, Ванюшку, до чё жалко стало — ему в ту-то пору всего два годочка от роду было́, малой совсема ещё... А что Гришка-то у меня пьяный дурной, так ты энто сам знашь, не мне тебе сказывать — убил бы Тоську сгоряча, и чё тады делать? Остался бы Ванюшка сиротой — Боже упаси! И Гришку-то мово забрали бы опосля под белы рученьки да посадили бы туда, где Макар телят не гонял. И кому бы от э́нтого лучше было, сам посуди?! Вот, вот, то-то и оно… Да если б Петро-то Кизяк держал язык-от за зубами, так и до мово Гришеньки слухи-то бы о Тоськиных шашнях с Петро не дошли, а он, как баба базарная по деревне бахваляться начал. Ну куда ж э́нто годно? Вот тебе и мужик… Ужо молчал бы себе в тряпочку, за язык-то ведь его ж никто не тянул, и меня бы, глядишь, до греха не довёл…
Что грешна-то, я и сама э́нто понимаю, но душу-то как облегчить теперя, Господи? Ведь душа-то моя ка́жный божий день кровью обливатся, да ты и сам э́нто знашь, каково мне сыну-то родному после э́нтого в глаза смотреть — ведь врагу тако́ не пожелашь, а я с э́нтим грехом столь лет живу… Уж умирать мне, видать, пора, а смерть ходит около, круги наворачиват, словно заигрыват со мной. Да́веча, во сне ко мне пришла без косы — чудно! Через порог токмя переступила, да пальцем пригрозила, а после сказала: «Кайся, Настасья, исповедь слышит Бог! В грехе-то вся увязла…» Да как глянула на меня своими глазищами, аж во сне мураши по коже забегали, а, уходя, всё же добавила таки́ слова жалеючи: «Посели ты в душе Христа и не майся боле!». Сон-то до чё жуткий, да ещё и с четверга на пятницу в аккурат. Так и проснулась я, ни жива ни мертва. Встать хочу, а не могу, ноги-то, гли́кося, меня не слушатся, ровно деревянными в раз стали. Батюшки, думаю, чё со мной тако́? Неужто, паралич схватил? И рукой-то правой пошеве́лить не могу, чтобы перекреститься — страх-то какой! Так до самых петухов-то и долежала. Лежу, думаю грешным делом: отжива́шь ты своё, Настасья! Ох, отжива́шь… Тут болит, там болит, батюшки мои, ни жизнь, а маята одна, до чё дожила… Лежу теперя квашня квашнёй, и ничё не сде́лашь — раньше-то смерти не умрёшь, хошь не хошь — терпи, у всех свой срок... Хоть бы не залежаться тока. Пуще пущего душа болит, столь прожито-пережито...
За́годя кто б сказал, так сроду б не поверила, что от жизни устану. И пошто смерть-то ко мне без косы приходила? Забыла ли чё ль, или ещё жизнь у меня впереди есть, неужто? Ну как же я Гришеньке-то покаюсь, кровиночке своей? Живут справно, друг дружку любят, так чё старое-то ворошить, уж столь лет прошло... И с грехом таким жить боле не могу — душа ревёт день и ночь. Прости уж ты меня, дурынду старую, Господи! Дай умереть спокойно. Облегчи мои душевные муки… Э́вон локоток-то близко, да не укусишь…
Я бы в церкву-то сходила, и покаялась батюшке, так, ты сам знашь, нет у нас её в деревне нашей. В соседнем селе была, так её ещё в тридцать восьмом годе разрушили нехристи окаянные. Сорок лет без малого прошло, а по сию пору помню, как бабы голосили, когда Яшка рыжий крест-то с купола на землю сбросил. Недолго он после э́нтого прожил, по-пьяни-то и утоп в озере, в аккурат напротив церкви в э́нто же лето… Видать после-то совесть шибко мучила, коль спился в момент…
Ты уж прости меня, грешную! Жизнь прожила, себя блюла, как и должно замужней бабе. Своему мужу родному не изменила ни разу, ни душой ни телом, а за грех снохи всю жизнь слезьмя реву. Видать, на роду у меня э́нто написано. Суждено мне, стало быть, за чужой грех маяться…
Чуть погодя старушка посетовала сама себе: «Эх, Настасья, Настасья, не то ты говоришь. Ой, не то! За свой грех ты маешься, за свой… И то правда, кто ж меня за язык-то тянул сыну в глаза лгать, да тем паче иконой клясться? Никто! Сама согрешила — сама и маюсь… А сноха за своё ответит, когда время придёт…»
____
Елена Халдина