В октябре 1900 года в Лицейском саду в Царском Селе был открыт памятник Александру Пушкину. На церемонии присутствовал сын поэта генерал Александр Александрович Пушкин. Видимо, был и Иннокентий Анненский, который принимал непосредственное участие в сооружении памятника. Впрочем, в прессе упоминали об этом довольно скупо.
За двадцать лет до этого в Москве на Тверском бульваре установили, также по инициативе лицеистов, опекушинский памятник, который, по словам Эйдельмана, отметил «историческую грань, до которой еще говорили: «Пушкину было бы 60… 70… Отныне другие слова: «Пушкину исполнилось 100, 150… 175 лет…»»
Памятник в Царском Селе отметил иную грань – кончился девятнадцатый век, век Пушкина...
ПАМЯТНИК ПУШКИНУ
Волнение. Слезы. Непонятное волнение и сладкие слезы. Стираю их украдкой рукавом белой черкески.
Мне шестой год. Я присутствую при торжественном открытии памятника ему.
Сад, примыкающий к Лицею, наводнен царскосельской публикой: шляпы, зонтики, каски, фуражки, канотье, страусовые перья плавают на поверхности живой лавины. Тесно, жарко, душно, и если бы бонна не держала меня на руках — меня затискали бы в толпе или, по меньшей мере, отдавили бы ноги. Ноги свои я ненавижу в этот день, ибо они обуты в банальнейшие желтые ботинки, а на мне белая черкеска и белая же папаха, на животе болтается великолепный кавказский кинжал, — все это до такой степени несовместимо с жалкими детскими «ботинками»! (Эх, сапоги бы надо, красные, сафьяновые... Но дома отвечали: «Ничего, хорош и в ботинках»).
Солнце палит все сильнее, и я уже раскаиваюсь, что настоял на черкеске, папаху пришлось снять, я мну ее в руках, мне как-то не по себе, и я начинаю подозревать, что прав насмешник брат, утверждающий, что на «немецком мальчишке» этот воинственный костюм — «как на корове седло».
В центре сада возвышается какое-то загадочное громоздкое сооружение, покрытое брезентом. И все с любопытством глядят на него, точно ожидая, что оттуда кто-то выскочит. Толпа негромко гудит, рокочет, обливается потом. Наконец рявкает оркестр и брезент начинает сползать, обнажая бронзовую фигуру, сидящую на скамье...
В ту минуту, когда брезент сползал, я задыхался от волнения. Меня обуял такой восторг, как если бы мне показали живого Пушкина. «Ja, das war ein grosser Dichter», — умиленно шептала бонна, вытягивая шею и подымаясь на цыпочки, чтобы лучше разглядеть монумент.
О Пушкине я тогда знал немного: известно мне было только, что учился он в Лицее, вот в этом большом белом флигеле, и уже в детстве писал стихи. Некоторые из них я заучил, — ранние и простейшие:
Где наша роза, друзья мои?
и —
Мечты, мечты, где ваша сладость?
и еще:
Слыхали ль вы за рощей глас ночной?
Стихи эти, однажды мне прочитанные, так мне понравились, что я просил читать их еще и еще, пока не запомнил. «Роза» и «заря» надолго стали для меня чем-то неразлучным, «мечты» надолго сохранили «сладкий» привкус, но «за рощей» мерещилась какая-то путаница: «слыхали ль вы» запомнилось как «слыхали львы», «певца любви» как «пивца любви», а потому «глас ночной» казался голосом пьяного, хлебнувшего «пивца любви», «пивца своей печали»... Здесь, в пушкинском садике, мне вспоминалась не эта путаница, а только одна роза, дитя зари — розовое дитя, озаренная первыми лучами солнца, и вообще — з а р я, заревая радость, утренняя радость пробуждения. Восторг заключался в ощущении, что сейчас происходит что-то великое и радостное. Было нечто непонятное, но волнующее в том, что собралось столько людей во имя о д н о г о человека, которого звали Пушкин. Пушистое и немножко смешное имя. «Он стрелял стихами как из пушки».
Но главное было не в стихах и не в имени, а в этом ощущении в е л и ч и я и с л а в ы. Г о р д о с т ь за него. Б л а г о г о в е н и е перед ним. Радость. Заря. Может быть, и вправду вместе со старым брезентом, сползавшим с бронзового лицеиста, сползал куда-то в Лету «девятнадцатый век» и какой-то тайный голос событий шелестел об этом в ветвях столетних лип. Непостижимо, но так. Не мог я знать ни слова «рубеж», ни слова «эпоха», но странный внутренний трепет поведал мне, что расцветает на рубеже столетий — з а р я (я узнал много лет спустя, что и в самом деле, расцвела в те дни заря символизма, пропел свои первые стихи Блок и бредил зорями Белый). А из этого первого ощущения литературной славы очень скоро возникло во мне высокое и стыдливое чувство, для которого придумано писклявое словцо — «пиетет»... И навсегда запомнился день 15 октября 1900 года...
Эрих Голлербах
P.S.
Говорят, что скульптор Роберт Бах так любил свое детище, что в старости, переехав в Город Муз, часто навещал созданный им Памятник.
#К10
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев